Елена Крюкова - Зимняя война
— Не надо. Где твой грузовик?.. Гони в Иркутск, в аэропорт. Видно, суждено мне в небе жить…
Она вздрогнула. Мороз крепче обнял ее железными руками.
— …и в небе умереть.
Она стояла на ярком сибирском Солнце перед раскосым парнем, забулдыгой, сельским шофером, ухмылявшимся ей, сжимала в руке черный крохотный револьвер. Парень попятился и, продолжая глядеть на нее, распахнул дверцу кабины.
— Лезь!.. Погоню как на пожар!..
Солнце било в стекло, ей в глаза золотыми копьями, стрелами. Она так и не выпустила револьвер из руки. Она улыбалась сибиряку. Он завистливо и восхищенно косился на смит-вессон.
— Если к врагу попадем в лапы — отстреляемся!.. У тебя патроны-то еще в запасе есть?..
— Навалом.
— На хоть фуфайку-то мою!.. Мороз…
Заснеженный берег Байкала, и сюда долетают снаряды из вечности, и шумят на широком сквозном ветру кедры, страшно, гудяще шумят, и синяя воронка неба вбирает их мохнатые темнозеленые кроны, и синий живой Сапфир незастывшей воды колышется рядом, у машинных колес, — лед еще не стал, но скоро станет. Скоро все замерзнет. Придут ледники. И последняя пуля вопьется в дрожащее тело последнего солдата. Кедры гудят. Култук рвет их зеленые волосы.
Она шепчет, и губы ее холодны и мокры от слез:
— Париж… Варшава… Иркутск… Канада… Армагеддон — какая маленькая земля!.. Какая маленькая жизнь…
Подбросила на ладони смит-вессон, усмехнулась. Поглядела в окно кабины на синюю, темную гордую воду. Распахнула дверцу. Размахнулась. Темно-изумрудная прозрачная гладь выпила ее взгляд, вобрала. Револьвер с коротким, тяжело чмокнувшим масляным всплеском ушел под воду, в глубь синевы.
— Здравствуй, Байкал военный, — шептала она, плача. — Здравствуй, Бурхан Победитель. Здесь Лех воевал. Я устала воевать. Я пришла к тебе. Дай мне отдохнуть. Дай мне уснуть и вспомнить. Усыпи меня.
Парень, шмыгая носом, искоса взглядывая на дуру бабу, вертя руль, гнал грузовик как угорелый, забыв про груз, про назначенье, а сахар все так и сыпался из мешка, и путь их был сладок и ухабист, горек и непроторен, и кедры пели им свою колыбельную, поминальную песню.
Лечь на скрипучий диван. Лежать долго. Внезапно встать. Подойти к зеркалу, размять шрамы. Задать себе вопрос: где я? Взять со стола луковицу, разгрызть. Открыть блокнот, записать два слова. Перелистать подвернувшийся под руку китайский журнал по каратэ. Крутануть ручку радиоприемника. Проклятье, он же сломан. Пнуть пустую бутылку из-под водки.
Сесть на ребрастый, с торчащими пружинами диван, качаться из стороны в сторону, закрыв глаза, и повторять размеренно:
— О святое мое одиночество, ты!.. О святое мое одиночество, ты!.. О святое мое одиночество, ты…
Сломанный приемник заработал: шум, писк, треск насытил голодную пустоту. Да где ж она, где!.. Не могу поймать родимую… Все упорно делают вид, что ее НЕТ. Попросту НЕТ.
Он ощупал себя, помял майку на груди. Юргенс, ты небрит который день. Или век.
— Кусочек ее хочу… хоть кусочек… хоть бы гул танков, хоть бы выстрел один… хоть бы песню, что тогда Люсиль пела в этой грязной канаве… Вот сволочи!.. упрямо делают вид, что ее нет — нет, хоть разбейся!.. — на этой земле… А разве я, например, вот я — есть?!..
Он локтем, в приступе бешенства, смахнул приемник на пол со стола. Зажал от грохота уши, скрючился в испуге.
— Господи, зачем я это сделал… Не так… так не надо. Все вернем… все вернем сейчас… нет и не было грохота, ужаса… дай подниму… дай поставлю все тихонько… Не включается… сломался совсем. Значит… значит, это было.
Поднял обросшую, кудлатую голову. Из глазниц в одинокий мир глянули неистовые, горящие белой пустотой глаза. Крикнул шепотом:
— Может быть, ЕЕ тоже не было?!.. Никогда?!..
Молчанье обняло его обеими липкими, тягучими руками, прижало к бездонной груди. Так страшно ему не было еще никогда. Даже тогда, в первом бою.
— Я слышу ее гул. Я слышу гул рядом. Я слышу гул за тысячи километров… сидя здесь, во вшивой каморке… слышу!..Рад бы не слышать. Уши вилкой пропороть. Глаза ножом выколоть. А может, я… ее летописец!.. Может, я, солдат, я избран Богами… ОСТАВИТЬ ЕЕ?!.. В чем?.. Где?.. Говорили тебе, дураку: не садись на пенек, не ешь пирожок с человечиной, с человеческой свининой, мерзнущей, сырой, что лежала ТАМ… на полу караван-сарая. Там… да!.. там тлел кизяк, там пахло верблюжьим хвостом, там окоченевали мои ноги. Там пахло тряпьем и позабытой баней. Там Кармела вертела солдатне свои табачные соски. А сны у всех были одинаковы, как шинели. Сволочь это радио, ну, кусочек ее мне, шматочек, ну, пожалуйста, ну…
Он ударил кулаком по старому черному приемнику, едва не разбив его.
— …там мы почти беспрерывно кричали: ура-а-а!.. и во рту оставался осадок… перегар… будто выпил водки, настоенной на Кармелином табаке… но мы от этого «ура» пьянели, и легче нам становилось. И в атаку мы бежали. Ура-а-а-а-а-а! Урра-а-а-а-а-а!..
Индевело, мертво блестели ледяные папоротники замерзшего окна. Ночь сочилась сквозь морозные заоконные иероглифы. Он ходил по комнате молча, ходил от стены к стене — так мучительно, маятником, мотается в клетке, в зоосаде, крупный хищник, лев ли, тигр. Начал собирать со спинок стульев, с дверец комодов грязные рубашки и тельняшки. Бормотал:
— Холод, холод, холод, холод, холод… Вот и приехал я сюда, в град Армагеддон, в этом году. В разведку меня послали… генералы приказали… или списали подчистую… в запас, в разнос… а ломанулся бы я лучше… куда?.. на Север, на траулеры?.. И на Севере — Война… И на Юге — она…
Рубашки висели у него на локте, как пьяный, без сознанья, тощий бродяга в лохмотьях.
— …один остался — это же целый мир. Это…
Он беззвучно говорил сам с собой, и прыгали, дергаясь, его изрезанные губы.
И резко включался голос, как сломанный приемник, внезапно, с хрипом, пробиваясь сквозь заслоны глотки, сквозь морозы и буреполомы.
— …я и не знал, что тут обычай такой — хрустальные бокалы в витринах магазинов в ночь под Новый Год надо пулями разбивать!.. мы в живые головы стреляли, в хрустальные уши, в гранатовые уста… Да из моего Калашникова их не собьешь, только из дамского револьверчика… из смит-вессона какого-нибудь… Моя мать шесть абортов сделала… я был седьмой, счастливое число, сказочное, она, видать, была суеверная — меня оставила. Урра-а-а-а!.. О, бельишко… Немудрящее бельишко мое собрал я, как грибы… пойду простирну, что ли. Сам себе я хозяин. Сам себе я солдат.
С кучей белья в руках он выбил ногой дверь, пошел, шатаясь, по длинному корабельному коридору темного старого армагеддонского дома. Ввалился в ванную. Глядел, как страдально и долго набирается вода, текущая сиротской узкой струйкой, в таз. Ах, Господи Исусе!.. А стирать-то нечем… Бабьи заботы… порошки, мыло… Где наша ни пропадала. Вот коробка с содой; вот с солью. Густо насыпать соду и соль в таз; вот так-то, по-нашему, по-военному.
Он тер и тер, стирал и стирал, мутузил, катал и валял белье в тазу до того, что оно разлезлось под его пальцами на тонкие волокна, тряпичные спагетти. Он вынул клубки ниток из таза, держал их на весу, как пряжу, и с них капала в таз вода. О, никогда бы не подумал.
Он наклонился над тазом. В белесой, темной от грязи воде он увидел свое лицо. Знакомые шрамы. Изрубцевали тебя, мужик, всласть. В битом зеркале на стене ванной, сзади него висящем, отражалась его тощая, бугристая, в сильных мышцах спина — тоже вся в чудовищных рубцах. Круто помяли. Вкуснее на Боговом пиру буду.
— …никогда бы не подумал, что мои неизносные тряпки погибнут, а я останусь жить.
Звонок в дверь — оглушительный, длинный трезвон. Он вздрогнул и выпрямился над тазом с соленой водой.
Пошел к двери. С мокрых рук, с пальцев, на пол капала холодная соль. Долго стоял перед дверью: открывать — не открывать. Подрали обшивку собачьи когти. Из дыр торчала вата. Так из щелей Креста, на коем распяли Господа, торчали снежные, ледяные лохмотья. Он качался, как маятник. Закусил губу. Решился. Вырвал щеколду. За дверью не было никого. Ушли? Не дождались… Или — спрятались?.. Или — никого… не было?!
— …привиденье.
Он стоял, слепо улыбаясь, пьяно колыхаясь из стороны в сторону. Вдруг прижал мокрые руки к лицу. И, как оглашенный, выбежал на лестницу, и надсадно, хрипло закричал в пустоту:
— Воспителла! Это ты, Воспителла?!.. Это ты?!
Каменная труба молчала, не гудела. Ничьих шагов было не слыхать.
Он обернулся.
Он усмехнулся сам над собой:
— А может, это ты приходил. Ты, мой мертвец. Ты, Рифмадиссо.
Нет. Он ошибся. Это ржанье телефона. Это просто ему звонит Господь Бог, все не дозвонится никак.
Он поморщился, как от боли, схватил трубку. Да, Арк, это я. Спасибо. Я уже мертв. Нет, не шутки. Да, все без изменений. Да, один. Нет, не хочу развеяться. Я не пепел. Ну ладно. Это можно. Где?.. Когда?.. Не обижайся. Я тебе правду сказал. Девки будут — предупреди, чтоб ко мне не приставали. Торт куплю. Вино будет. Крымское?.. Сладкое?.. Я бы предпочел водку. Много водки. И закусить вареной картошкой и луковицей. Выпьем за Стива. Он сейчас играет на губной гармошке на небесах. В восемь буду. Бывай.