Елена Ржевская - Знаки препинания
Б. Н., он находился в Москве в командировке и не принадлежал никакой здесь колонне, найдя нас с братом за воротами, позвал с собой. Я вприпрыжку поспевала за его широким шагом, цепляясь за рукав, пахнувший новой кожей и надежностью. Тогда на нем было совсем новым его темно-коричневое кожаное пальто, через десять лет он в нем же сойдет в подвал НКВД в Куйбышеве.
За Триумфальной аркой, уже на Тверской, мы примкнули к колонне. В кепке и кожаном пальто, Б. Н. был свой, и шеренга потеснилась, впуская нас. Мы упоенно шагали, чувствуя приобщенность к огромному миру сплоченных, ликующих людей… 10 лет Октября… Люди на ходу плясали под гармонь с гиканьем, со свистом, с забубенными частушками, с утробными стенаниями, и эти воронки веселья вкручивались в общий поток, перемещаясь с ним. А надо всем шли волны духовых оркестров и накрывало девятым валом: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это».
За Садово-Триумфальной площадью — там примерно, где остановка троллейбуса «Глазная больница», — мы попали в затор. Что-то творилось тут невообразимое. Шеренги перемешались, сбились. Колонна смялась, расстроилась, превратилась в толпу. И все из-за того балкона на втором этаже. Задрав головы, все пялились туда. Там какие-то черные фигурки, отчаянно жестикулируя, с невнятными для меня выкриками обращались к толпе, и:
— Да здравствует Троцкий!
Это было невиданным. Ошеломленная толпа замерла, перекосились транспаранты.
На балкон уже летели из опомнившейся толпы огрызки яблок, галоша, древки от сорванных флажков. Но те не унимались, увертываясь. Черные фигурки, переваливаясь через решетку балкона по пояс, ближе к толпе, обращались к ней надсадно и обреченно:
— Да здравствует Троцкий!
Б. Н. с недоумением смотрел на эту «вылазку троцкистов» и вдруг резко повернул назад к дому. Мы — за ним.
3
Да, у Триумфальной арки что-то кончалось — и издавна, потому что уводившая вправо от нее улица сохранила до сих пор свое название — Лесная. Ласка в звучании — Лесная, а в самом названии — благодатная связь с дремучим прошлым, с лесной окраиной Москвы. За Триумфальной аркой начиналось иное пространство — широченный мост над железной дорогой, по обеим его сторонам, напротив друг друга, одинаковые старинные строения — почтовая застава николаевской поры — архитектурные памятники. Дальше — шоссе на Тверь, на Петербург, в мои дни уже названное Ленинградским.
В начале Ленинградского шоссе, по четной его стороне, за номером 20, стоял наш дом. В тылах его раскинулись Ямские поля — 1-е, 2-е и 3-е, и был еще Шайкин тупик. Оттуда к нам во двор приходил загадочный абориген — Жан Шайкин (его фамилия и название тупика в самом деле совпадали), изящный, ловкий, юный отпрыск опустившегося дворянского рода, его мужчины просадились тут поблизости в знаменитом «Яре» и осели среди ямщицких подворий, отгородившись, однако, собственным тупиком, переименовать который еще не дошли руки властей.
В таком распахнутом буквой «П» дворе, огражденном от мира лишь редкими железными прутьями забора; в таком дворе, где нарядные жокеи и наездники что ни день запросто выезжали из бывших конюшен Елисеева и лениво, небрежно постукивали копыта дорогих реквизированных лошадей — мимо нас, наперерез аллеям Ленинградского шоссе, удаляясь на Бега; не заставленные, как уже много позже, домами, чуть вдалеке на просторе неба вспыхивали ежевечерне будоражащие густые огни Бегов, — в таком дворе несомненно что-то взвихривалось. Мы, девчонки, упивались «Ключами счастья» Вербицкой, Чарской, «Маленькими мужчинами» и «Маленькими женщинами» Золотой библиотеки, принадлежащей Лельке Грек.
Мальчики — один сочинял стихи, другой примеривался вслед за Есениным к самоубийству. Но обошлось.
Такой двор, как наш, нуждался в кумире. Сбежавшиеся со всех десяти подъездов маленькие девчонки, мы шушукались о самом важном. Жан Шайкин был несомненным украшением двора. Но кумиром был единодушно признан Вартан Котбашьян, довольно взрослый, лет тринадцати, мальчик.
Он был необыкновенно красив, приветлив и мужествен. Жил он в одном со мной подъезде, и как-то, поднимаясь с ним рядом по лестнице, осторожно разглядев его поближе, я сообщила своим единомышленницам, что у Вартана такие длинные ресницы, что, если на них положить маленькие бумажки, они будут устойчиво держаться. Дальше этих соображений моя фантазия не распалялась. Ведь у меня не было никакого личного чувства к Вартану, он был кумиром на общих основаниях.
Но боже, что я навлекла на себя своими соображениями. Я, оказывается, что-то нарушила, какое-то неписаное установление — держаться всем на равной от кумира дистанции. Я же в обход остальных жила в одном с ним подъезде, уже одним этим вызывая раздражение.
Владелица заветных книг Лелька Грек, старшая из нас, сплотила всех злым, негодующим против меня чувством. Бойкот мне. За всю остальную жизнь никогда больше я не испытала подобного.
Я стою на ступенях своего подъезда, в капоре, в поношенной беличьей шубе. Какая неловкость положения. Я — изгой. Каждая из моих прежних подруг не замечает меня.
Отлепиться от своего подъезда и вовсе муторно. Я вне закона, и девчонки сбиваются в стайку, быть может, чтобы напасть. И Васька, злой дух двора, настойчиво следует за мной по пятам, то громко шлепая на приделанных к валенкам деревяшках, то раскачиваясь. И вдруг, непонятно даже с чего, я сознаю, что нахожусь под неукротимой опекой его. Больше мне не страшно. Но то острое, оглушительное чувство отторгнутости помню и сейчас, и странное, беспредельное пространство одиночества, а в нем то постукивают Васькины деревяшки, то раскатываются с «джиком».
Но ведь не испытай я бойкота, не узнала б уже тогда с малолетства, что у «злого духа» не одна-единственная ипостась. Кто знает, может, не зря все то, что с нами случается.
И на этой новой квартире в комнату за кухней втиснулось мамино зубоврачебное кресло. Над ним в углу — икона тети Кати, нашей новой домработницы. Вечерами тетя Катя в зеленом плюшевом зубоврачебном кресле, под иконой, в очках — читает. Я внизу на скамеечке, возле ее ног. Внимаю. Святые мученики, божьи угодники. Мне ли пронзительно не почувствовать их одиночество во враждебном мире. Но их путеводная звезда, возвышенное чувство… В вечерней тишине пустой квартиры мерный голос тети Кати словно доверяет мне тайну. Не очень понятно, но душа встрепенулась.
Вчера, встретившись с седой Лелькой Грек у дверей овощного магазина, я чуть было не обратилась к зачинщице того бойкота. С чего все же затеяли его тогда? Но это же глупо, на смех. Кто же помнит. Бойкот был скоро снят, о нем все, кроме меня, забыли.
Леля живет с престарелым, но все еще властным отцом, бессменно сторожа его угасающую жизнь. И не только война, погубившая миллионы сверстников, оставила ее безмужней. Главное — запрет. Запрет отца своей единственной дочери выйти замуж за сокурсника, неустроенного студента.
Она сама уже в детстве несла в себе комплекс запретов, вносила его тогда в нашу игру: запрет приближаться поодиночке к Вартану и разные другие.
А я выходила из тирании запретов, их унесла с собой Галя, и может, вовремя. Больше ничьей воли над собой не чувствуя, я готова была стать под защиту и кару воли возвышенной.
Господи, я клянусь, никогда больше не стукну младшего брата, пусть только Коля Бурачек полюбит меня.
Но это позже.
4
В нашем дворе появилась Нэда. Это был совершенно необыкновенного очарования подросток, старше нас лет на пять. Очень высокая, чуть сутулившаяся женственно, с легкими, пепельными, волнистыми волосами до плеч, серыми плывущими глазами, точеным носом и очерченным, как у знаменитых американских киноактрис, ртом, так что все в ее лице было одухотворено изяществом.
И все теперь решилось само собой. Когда Нэда уходила со двора в школу и возвращалась, по одну сторону ее шел Вартан, по другую — Жан Шайкин. Она возвышалась над ними, ее легкие пепельные волосы разносил ветер, и они сыпались то на черную голову, на смуглую щеку Вартана, то на светлую челку Шайкина.
Ее мать — театральная фамилия Лянче — и отчим Арди выступали в открывшемся на Садово-Триумфальной площади мюзик-холле. Отчим пел, опершись о костыль, хриплую песню от имени инвалида той мировой войны. А мать изображала прелестную, всю в розовом, потаскуху уже тогда разлагавшегося буржуазного Запада.
Они сняли комнату в нашем доме, отсюда было недалеко до мюзик-холла. Втроем в одной комнате, они жили легко, беспечно, привыкнув менять города и стены жилища.
Когда мама Лянче выходила из подъезда, от ее меховой шубки несся пушистый, праздничный, победный аромат духов.
Тифлисская бабушка Нэды покровительствовала труппе странствующих лилипутов. Они приехали в Москву, и Нэда заботилась о них, организовала им выступление в клубе фабрики «Ява», соседствующей с нашим домом. И у нас, в бывшем елисеевском манеже, где теперь был клуб рабочих, строивших два новых корпуса на заднем дворе. Среди лилипутов у Нэды было много друзей, а хорошенький лилипут под псевдонимом Любимов — артист на амплуа первого любовника — был горячо и горестно влюблен в нее, и она оставалась не совсем равнодушной к его чувству.