Вячеслав Кондратьев - Привет с фронта
Не совсем довольная собой, что разрешила Артуру себя поцеловать, и в то же время находясь под впечатлением этого поцелуя, я томно поднималась по лестнице и… разумеется, натолкнулась на Аллочку. Она приостановилась, обвела меня скептическим взглядом. Я прямо-таки физически ощущала на своих губах отпечаток Артурова поцелуя, который она непременно углядит! И углядела! Потому что развела руками, покачала головой и процедила:
— Опять в своем репертуаре. Кого изволила провожать и с кем целоваться?
"Привет с фронта! Здравствуйте, Ниночка! Нас перевели в другое место, но недалеко от прежнего. Теперь мы живем в лесу, а перед нами цветущий луг…"
Это то письмо, с которого я и начала свое повествование. В нем Ведерников писал, что пленился каким-то цветком и намеревается ночью сползать за ним, сорвать и прислать мне.
Я живо представила, как он ползет ночью по полю боя за этим цветком на виду у немцев (я знала, что они пускают все ночи ракеты), и у меня сжалось сердце из-за страха за него. Глупый мальчишка, ведь его может ранить или даже убить на этом лугу!
Но все же его намерение сорвать для меня цветок на поле боя наполнило мое сердце гордостью и показалось очень романтичным, прямо-таки рыцарским. Видно, в женщине издревле живет потребность, чтобы мужчина совершал ради нее какие-нибудь подвиги. В каменном веке это была, наверное, ляжка мамонта, в средние века победа на рыцарском турнире… Для меня пока еще никто ничего не совершал. А как это прекрасно! Весь день меня распирало чувство собственной значительности, и мне было даже как-то неудобно перед девочками. Ведь ради них никто ничего не совершал. Зато перед Клавкой я прошла так задрав нос, с таким видом превосходства, что она с удивлением посмотрела на меня и недоуменно пожала плечами. А я сказала ей, конечно, не вслух, а про себя — что стоят твои аттестаты перед тем, что я получу в следующем письме.
Весь день я проходила в каком-то сладком дурмане, а поскольку моя физиономия, как я уже говорила, не могла скрыть ничего, то все наши сестры и ранбольные глядели на меня, как на чокнутую, и покачивали головами.
Но к вечеру эта дурость с меня сошла, и я заторопилась написать письмо Ведерникову, в котором умоляла его не делать глупостей и что мне не надо никакого цветка с передовой, не надо никаких доказательств его любви, потому как я и так верю в нее.
Через несколько дней наша язва старшая назначила меня на индивидуальный пост к тяжелому послеоперационному больному. Видать, для того, чтобы я реже попадалась ей на глаза и не раздражала ее своим независимым и заносчивым видом. Не забыла она, конечно, и те пилюли, которые я ей отпустила за последнее время.
Поначалу я очень расстроилась. Сиди одна в палате с тяжелобольным, и никуда. Но вскоре, почувствовав свою нужность ему, тронутая его привязанностью ко мне, я уже не тяготилась дежурствами.
Он был ранен в голову, плохо ориентировался в обстановке, не понимал своего положения, но был добрый, застенчивый и очень стеснительный. Когда мы с девочками перестилали ему постель, он все твердил:
— Ну почему вы такие все молоденькие! Стыдно же мне. Неужели никого постарше нет.
Часто ему мерещилось, что к нему приехали его родные и привезли много продуктов, и он все уговаривал меня:
— Ниночка, ты же голодная. Почему не берешь у меня мяса? Видишь, сколько его у меня под кроватью. Бери сколько хочешь и неси домой.
Когда я заканчивала дежурство и собиралась уходить, он очень волновался.
— Как же ты пойдешь, Ниночка? Темно на улице. Ты оставайся, вон сколько коек свободных. А то, небось, страшно идти-то…
Аппетита у него, конечно, не было, и хлеб он не съедал, но прятал под подушку, чтоб не унесли няни, а вечером отдавал мне.
— Покушай, Ниночка. Не хватает, небось, хлебушка…
Да, хлебушка, разумеется, не хватало, как и многого другого. Питались мы не с больными, а отдельно, в своей, гражданской, столовой. И вырезали нам талоны из карточек за каждый обед: пять граммов жиров за суп, в котором его и помину не было, а за второе вырезали мясо, которого тоже что-то не было заметно.
Раненые знали, как мы питаемся, и потому всегда предлагали нам то сахару, то хлеба, то супу, но я просто не могла почему-то брать у них, хотя и знала, что предлагают они от чистого сердца.
— Не надо, Василек. Сам потом доешь, — отказывалась я всегда.
— Бери, Ниночка, а то няньки заберут.
Няни и забирали потом, но я думала: и пусть, у них дети, они старенькие, им, наверное, труднее.
Больше недели я провела со своим Василевичем, а потом у него началось кровохарканье и его отправили в терапевтическую больницу.
Обливался он горючими слезами, прощаясь со мной, как ребенок, которого отрывают от матери. Всплакнула и я. Через некоторое время я узнала, что он умер…
Да, очень много смертей прошло у нас перед глазами… И только наша молодость, ее неистребимая жажда жизни и счастья помогли нам не падать духом, не потерять веры в прекрасное будущее, которое ожидает нас после победы, предвкушать вечера с танцами и… влюбляться… Да, влюбляться, несмотря ни на что!
В заботах о Василевиче время пролетело у меня очень быстро, и только когда его увезли от нас, я очнулась и забеспокоилась, что писем-то от Ведерникова не было.
И тут на меня напала хандра… Вообще, несмотря на свой веселый нрав, я могла иногда становиться невероятно мрачной и была неузнаваема. К счастью, такие периоды длились очень недолго — день, два, а то я просто не выдержала бы.
Вот и сейчас наступило такое состояние, и я не находила себе места. Томило предчувствие, что с Ведерниковым что-то случилось, и, конечно, из-за этого цветка, который растет на поле боя, и это будет ужасно — ведь я буду чувствовать себя виноватой…
И в самый разгар моего уныния, когда весь свет не мил, раскатами далекой передовой ко мне пришло:
"Привет с фронта! Здравствуйте, Ниночка!
Цветок я все-таки сорвал и посылаю Вам. Он вложен в отдельную бумажку, сложенную пополам. Если его не будет, значит, выкинула военная цензура, хотя я и написал на листочке просьбу его оставить".
Я приостановила чтение и достала из конверта этот сложенный листок. На нем и вправду было написано: "Дорогая военная цензура! Не выкидывай этот цветок. Я посылаю его любимой девушке".
Я развернула бумажку. Там лежал смятый, но еще не совсем засохший какой-то красный цветок. Красивого в нем ничего не было. Он был будто раздавленный, и на бумаге были красные следы от его сока, словно кровь… У меня сдавило грудь… Бывают у людей вот такие озарения, когда будущее на миг открывается им. Глядя на цветок, я совершенно ясно чувствовала, что это последнее письмо Ведерникова. До такой отчаянности ясно, что не могла уж читать продолжение письма, так как глаза застили слезы, а к горлу подползал тяжелый холодный ком…
Я долго сидела, сжавшись в углу дивана в нашем холле, размазывая слезы, не замечая ничего вокруг, пока не услышала:
— Нинка, что с тобой?
Я подняла голову. Надо мною склонилась Аллочка. Я мгновенно собралась, изготовилась к бою, но она положила руку мне на голову и совсем другим, необычным для нее, тоном повторила:
— Что с тобой, девочка?
И я раскисла от неожиданной этой ласки, размякла сразу и прошептала:
— Его убьют, Алла…
— Не выдумывай, дурочка. Успокойся. — Она еще раз провела рукой по моей голове и отошла. Немного оправившись, я дочитала письмо…
"Ниночка, наверное, от меня долго не будет писем. Пора начать гнать фашистов дальше. Для меня — "смерть немецким оккупантам" — не лозунг, а зов сердца. И пока они на нашей земле, жить спокойно нельзя, просто стыдно. Я как-то не касался этого в своих прежних письмах, ведь они были о другом, о моих чувствах к Вам. Но сейчас, когда скоро пойдем в бой, Вы должны знать, что пойду я с радостью и с верой, что все будет хорошо. Я твердо уверен, что мы увидимся, что сходим еще в Большой театр и я буду держать Вашу руку в своей, а после спектакля Вы разрешите мне ее поцеловать. Не может же быть, чтобы этого не случилось? Правда? Итак, договорились? Вы не ждете от меня скорых писем и не будете волноваться. Но при первой же возможности — напишу.
Ваше письмо насчет смысла жизни я получил. Хотелось бы поподробней ответить на него, но нету времени. Скажу только, что в нем Вы раскрылись опять как-то по-новому для меня.
Пока до свидания. Пишите мне чаще. Может, и не сразу, но Ваши письма найдут меня и я получу их целую пачку. Живите той "живой жизнью", о которой писал Вересаев (я тоже читал эту вещь), и будьте всегда безоблачны и радостны…"
Я читала, а внутри меня какой-то голос продолжал твердить: это последнее письмо, это последнее письмо, это последнее письмо…
Дня через два моя хандра прошла. Мрачные предчувствия рассеялись. Мир опять расцветился красками. Опять я шутила, острила, смеялась. Моя война с Аллочкой затихла, хотя пикировка и продолжалась, но была уже добродушной — мы просто упражнялись в остроумии, но старались не делать друг другу больно. Каждый день я бегала на второй этаж к приходу почты и не особенно расстраивалась, что писем пока мне не было, — Ведерников же предупредил, что возможен перерыв…