Иван Лазутин - Бабкин лазарет
Эта иконка беспокоила меня с того самого дня, когда мы дали залп по городу. Расставшись с бабкой Василисой, я развернул тряпицу и понял, почему она так воровато и украдкой поглядывала на командиров, когда передавала нам аккуратно завязанные узелки.
Еще тогда был у меня разговор об этих иконках с сержантом Вахрушевым. Когда я выразил свое беспокойство и намекнул, что их не мешало бы выбросить, он посмотрел на меня долго-долго, словно пытаясь донырнуть своими мыслями до самого дна моей души и еще раз взвесить, что я за человек.
— Ты это серьезно? — спросил он, и в самом этом вопросе, в его тоне, во взгляде я уже прочитал и почувствовал, что он свою иконку никогда не выбросит.
— Да нет… — замялся я. — Я просто решил посоветоваться. Как ты, так и я.
— Я свою не выброшу. Я сохраню ее как память о бабке Василисе.
То же самое сделал и я. Как была она в чистенькой тряпице, так и носил я ее, не разворачивая. А потом даже забыл о ней. А вот сегодня, в день ливневой купели, вспомнил.
Уйдя метров на триста в лес от наших машин, я облюбовал в густом дубняке поляну и догола разделся. Мокрое обмундирование развесил на голых сучьях высохшей рябины, а документы разложил на разлапистых листьях лопуха, который каким-то чудом вырос в лесу. Ливень подмочил комсомольский билет (хорошо, что он заполнен был пять лет назад особыми, не поддающимися воде чернилами), красноармейскую книжку, на рекомендации парторга буквы кое-где расплылись, последние письма из дома тоже тронула сырость.
Тряпицу, в которую был завернут подарок бабки Василисы, также промочило, а сама иконка была чистенькая и лощеная, как игральная карта, только что вытащенная из новой колоды. И я ее положил на листок лопуха в один рядок с документами.
Оставшись наедине с природой, которая после благотворного ливня вся сочно зазеленела и заискрилась звездочками еще не высохших капель на широких листьях дубков, я прилег на траву вниз лицом, раскинул широко руки и, испытывая давно забытые ощущения отрешенности и блаженства, незаметно для себя уснул. Долго ли, мало ли я спал, но, почувствовав на своем плече что-то твердое, проснулся. Первую секунду не мог понять: где я, что со мной?.. Понял только, что я совершенно голый лежу на траве. А когда поднял голову, увидел перед собой разложенные на лопухах документы, письма и иконку с тряпицей рядом и резко повернулся на чей-то кашель, то весь захолонул. Надо мной стоял наш парторг.
Пока он ничего не говорил. Он терпеливо дождался, когда я натяну кальсоны, брюки, еще не совсем высохшую нательную рубаху, обуюсь…
Видя, что руки мои дрожат и что сам я весь не свой (как на грех, иконка с ликом Георгия Победоносца лежала между комсомольским билетом и рекомендацией в партию), парторг спокойно, как будто все идет своим чередом, сказал:
— Чего ты торопишься? Боевой тревоги пока нет. Личный состав батареи отдыхает. Просушись хорошенько. Чего сырые брюки-то напяливать?
Его спокойствие еще больше угнетало меня. Я чувствовал себя так, словно обокрал человека, который впустил меня в дождливую ночь на ночлег, обогрел, приютил, накормил, а утром, прощаясь со мной, вдруг обнаружил, что я забрался к нему в потайной ящичек и вытащил из него все деньги, все до копейки. Меня поймали с поличным. И на прощание я заслужил не ответного рукопожатия, а пинка в зад и крепкую затрещину. Дальше я одевался медленно, как перед дорогой на казнь.
Неловко опускаясь на землю, оберегая при этом раненое бедро, старшина сел и взглядом показал на место рядом с собой.
— Садись. В ногах правды нет.
Я сел. Старшина закурил. Я уже давно заметил, что курит он много, а потому, наверное, со здоровьем у него, не считая осколка, который он носил в теле с ноября 1941 года, не совсем все в порядке. Это было видно по синеватым мешкам под глазами, особенно заметным по утрам.
— У тебя кто родители по происхождению? — спросил старшина так спокойно, как будто мы уже часа два вели тихую, задушевную беседу.
— Крестьяне, — ответил я и, потянувшись, хотел было собрать с лопухов разложенные документы и письма, но парторг остановил меня.
— Пусть все хорошенько просохнет. Куда ты торопишься?
С минуту мы оба молчали. Я мучительно ждал главного разговора, а парторг, как нарочно, затягивал с ним.
— Ты крещеный, Ланцов?
Говорить неправду я не мог. Да и зачем?
— Крещеный.
— В прошлый раз, когда мы беседовали с тобой, ты говорил, что у тебя четыре брата и самая младшая — сестренка. А они как, все крещеные?
— И они крещеные. В нашем селе всех моих одногодков и даже тех, кто лет на десять моложе, всех крестили. — Я даже сам почувствовал в своем голосе нотки оправдания.
— Понятно. Я тоже крещеный. И мои два младших брата тоже крещеные. А когда ты маленький был, в церковь ходил? — Прищурившись, парторг смотрел на меня и улыбался. Его взгляд меня обезоруживал. Я мог говорить ему только правду.
— Бабка водила, перед большими праздниками, — безнадежно ответил я, чувствуя, что иконка обрастает такими подробностями моей биографии, которые после двух-трех следующих вопросов старшины загонят меня в такой угол, из которого меня не вытащат никакие мои чистосердечные объяснения.
— Это перед какими такими большими праздниками? — мягко расспрашивал старшина и пускал сизые кольца дыма под широкие листья пушистой дубовой ветки.
— Перед рождеством, перед пасхой, иногда перед троицей, — как на духу отвечал я, глядя в глаза старшине.
Старшина молчал, а мне казалось, что он прикидывал, продолжать ли дальше медленно казнить меня, или все это закруглить и разорвать на моих глазах свою рекомендацию.
— Ну что ж… Все это мне знакомо. Все так… Перед большими праздниками меня и моих братьев тоже водили в церковь, батюшка сразу всех троих накрывал нас своей сверкающей ризой, задавал с десяток вопросов, на которые мы, уже отрепетированные бабушкой, хором отвечали: «Батюшка, грешен… Батюшка, грешен…»
Старшина взял с лопуха комсомольский билет, посмотрел его.
— В школе вступал?
— В восьмом классе, — ответил я.
Положив на лопух билет, он взял в руки иконку и, вглядываясь в нее, пытался прочитать мелкую славянскую вязь под образком Георгия Победоносца. Потом вздохнул и положил иконку назад.
— Да, победа нам нужна. Очень нужна, Ланцов!.. Мы за эту победу слишком много отдали жизней. И еще много-много жизней отдадим. — Сдвинул у переносицы темные брови и в упор спросил, бросив взгляд на иконку: — Веришь в бога? — В вопросе его прозвучала суровость, которую может удовлетворить только правда. Любая правда, но чтобы она была сущей, неподслащенной, без экивоков и уверток. — В бога веруешь, спрашиваю?
Этого главного вопроса я ждал давно и ждал только его, все остальные, заданные раньше, только путали дело и обволакивали меня паутиной, сжимающей мою душу, мой мозг.
— Нет, не верю! — Теперь и я смотрел в упор, твердо, даже дерзко в черные монгольские глаза парторга. — И никогда не верил!
— А это? — Старшина кивнул на иконку. — Давно носишь с собой?
— С Речицы, — ответил я, стараясь быть спокойным, а сам видел, как пальцы мои дрожали.
— Как, с Речицы? — удивился парторг.
— Очень просто — с Речицы, где мы весной стояли на коротком отдыхе.
— А-а, — протянул старшина. — Видел, видел я их в Речице. На центральной улице ими торговали, за пятерку штука.
— Может быть, и за пятерку штука, но я ее не покупал, — ответил я, зная, что следующим вопросом будет: «А как она попала к тебе?» И я не ошибся.
— А как же она легла в твоем левом нагрудном кармане рядом с комсомольским билетом и рекомендацией в партию? — В словах парторга, в тоне проскальзывала язвинка.
— Если желаете — расскажу, — предложил я.
— Очень интересно. Я должен это знать.
В эту минуту я твердо верил, что старшина должен знать историю иконки и того, как она очутилась на лопухе рядом с комсомольским билетом.
И я начал рассказывать. Рассказывал долго, подробно, с некоторыми уточнениями, которые были ответами на вопросы парторга. Мы уже искурили полпачки папирос, а я все рассказывал. Оказывается, в день выступления бригады из Речицы наш парторг стоял с командиром дивизиона у головной машины и отлично видел, как бабка Василиса с горшком горячей картошки под шалью подбежала к майору и попросила разрешения накормить бульбой двух солдатиков, что были у нее три недели на постое. Майор разрешил. А потом все они видели, как старушка остановилась у шестой машины по ходу колонны, откуда выскочили сержант Вахрушев и я, как мы на глазах у всего дивизиона, стоя, обжигаясь тушеной картошкой с салом и дуя на нее, проворно работали своими неразлучными солдатскими ложками. Рассказал я и о том, как бабка извела весь свой лен на лечение фурункулов сержанта Вахрушева. Парторг слушал меня внимательно. А когда я закончил, он вздохнул и спросил: