Павел Шестаков - Взрыв
В эти дни еще сражались Абиссиния и Испания… Но вот пал Мадрид, потом Варшава, потом не устояла линия Мажино, потом появились десантники над Критом, вступил в бой Брест и сомкнулось кольцо под Киевом… А сегодня фельдфебель оставил в вагоне газету, где в обрамлении сплетенных листиков лавра был напечатан портрет генерала с подписью: «Манштейн — герой Севастополя». И это была уже устаревшая газета, в последних писали: «Считанные метры отделяют солдат, сражающихся в Сталинграде, от священной русской реки Волги».
Так он вернулся в родной город.
Выйдя из здания вокзала, Шумов увидел собор. Это было неожиданно, ибо, сколько он помнил, собор всегда, скрывали вековые липы — достопримечательность и гордость окруженного степью города. Могучие, ухоженные деревья, высаженные добрую сотню лет назад волей петербургского наместника, решившего переустроить вновь обретенный южный край по образу и подобию северных столиц, казались такими же неколебимо прочными, как и собор, построенный полувеком позже вместе с десятком других таких же подражаний тяжеловесным византийским храмам, столпов государственной религии на окраинах дряхлеющей империи от Кронштадта до Новочеркасска. В бурные революционные времена воинствующие богоборцы снесли самый высокий из куполов, однако со стенами не справились, и волей народной власти оплот мракобесия был превращен в очаг культуры — кинотеатр «Буревестник». Его приземистая, усеченная громада, казалось, теперь уже на вечные времена укрылась за густыми высокими кронами.
Но сейчас ее ничто не скрывало. «Новый порядок» предпочитал открытые пространства, липы были срублены по приказу немецкого коменданта, и улица неожиданно расширилась от вокзала до кинотеатра, бывшего, ибо кинотеатра больше не было: на вершине собора вновь появился крест.
Шумов перекинул через плечо вещмешок и действительно, как было написано в сценарии, пошел через площадь, где не по-осеннему сухой ветер закручивал на булыжнике маленькие пыльные смерчи. Но он не подходил к собору и не видел нищих, он свернул в боковую улицу; на стены ее угловых домов были четко по трафарету нанесены латинскими буквами надписи, восстанавливающие ее дореволюционное название «Skobelewskaja», поверх тщательно замазанной — «Буденновская». Видимо, иноземная власть находила особый полезный смысл в том, чтобы даже фамилию русского генерала местные жители читали теперь по-немецки.
Этой пустынной улицей Шумов вышел к перекрестку, где некогда останавливался трамвай, а теперь уныло ржавели зарастающие травой рельсы. На перекрестке с незапамятных времен стояла афишная тумба, привычный источник информации во времена, когда радио и телевидение существовали только на страницах фантастических романов. Перед войной много таких тумб снесли, сочтя устаревшими, но эта сохранилась и была оклеена листками бумаги, среди которых выделялась не без игривости изготовленная афишка, извещающая о выступлении в местном театре «любимицы публики» Веры Одинцовой.
Вот таким, стоящим у старой тумбы и читающим нелепую в своем веселеньком оформлении афишку, вывешенную рядом с приказами и извещениями о казнях людей, напечатанными на двух языках под длиннокрылым орлом со свастикой в когтях, и увидел Шумова невысокий человек, одетый в стеганый ватник.
Человек этот, с раздражительным неприветливым лицом, поросшим клочковатой рыжей с сединой щетиной, был заметно хром и передвигался как бы рывками, при этом умудряясь ставить ноги так, что шаги его не нарушали тишину малолюдного города. Сначала он остановился, разглядывая Шумова со стороны и наклоняя с этой целью голову то вправо, то влево, а потом медленно двинулся к нему, с каждым шагом убеждаясь, что не ошибся, что видит именно того, кого узнал, хоть и не ожидал здесь увидеть.
Приблизившись к Шумову, человек вновь остановился, на этот раз почти рядом, но несколько сзади, и сказал ни к чему не обязывающие слова, сказал, чтобы услышать ответ, голос и убедиться окончательно:
— Господин хороший театром интересуется?
Шумов повернулся неторопливо, и хотя подошедший человек внешне не имел почти ничего общего с тем Максимом Пряхиным, которого видел он в последний раз два десятка лет назад, ошибиться было невозможно — слишком хорошо знали они друг друга в свое время. И потому именно изо всех, кого мог он встретить в этом городе, Андрей Шумов меньше всего хотел встретить Максима Пряхина.
В жизни нередко происходит такое, что показалось бы неправдоподобным в сценарии. Искусство — пленник типического; в жизни закономерности пробиваются через хаос случайностей, и далеко не всегда мы знаем, что сулит случай. Но в данном случае Шумов не сомневался: ему не повезло.
— Здравствуй, Максим, — сказал он, готовясь к худшему.
— Угадал? — усмехнулся Пряхин.
— Как не узнать старого друга! — ответил Шумов, удивляясь, однако, переменам, происшедшим во внешности Максима.
Пряхина помнил он красивым той народной простой красотой, что обращает на себя внимание не правильностью и законченностью черт, а сочетанием здоровья и мужественности. Андрей хранил в памяти серые, с неустрашимым блеском глаза, русый вьющийся чуб над покатым чистым лбом, нос с горбинкой и обтянутые матовой кожей скулы… Теперь же перед ним стоял рано постаревший человек, которому можно дать все шестьдесят, хотя был он лишь на пять лет старше Андрея. Лихого чуба нет и в помине, короткие полуседые волосы заметно поредели, щеки и лоб покрылись сеткой глубоко врезавшихся в кожу морщин, а нос обострился и отвис. И только в прищуренных колючих глазах угадывались не оставившие этого человека былые страсти, как ни глушили их годы, ни размывала желчь жизненных разочарований.
— Друга? — переспросил Максим.
Серебристая паутинка кружилась на ветру. Пряхин протянул руку, поймал паутинку, сдул с ладони.
— Видал? Так и дружба наша…
В этом жесте и в этих словах был он весь. Всегда обожал он такие эффекты, доискиваясь смысла вещей в поверхностных их отражениях. Но хорошо уже то, что сравнил он эту мелькнувшую и исчезнувшую паутинку с прошедшей дружбой, а не с его, Шумова, жизнью, которую сейчас, как и паутинку, держал Максим в руке, и от него зависело, оборвать ее или выпустить в прозрачный осенний воздух. Ибо Пряхин был, пожалуй, единственным сейчас в городе человеком, кто звал не биографию Шумова — биографии-то последних лет он как раз и не знал, — а самую суть его, единственным, кого нельзя обмануть ни легендой, ни документами с настоящими немецкими печатями и штампами.
Дорого дал бы Шумов, чтобы избежать встречи с Максимом, но она состоялась, и нельзя было этого изменить. Смерть положила руку на плечо, и, словно стараясь стряхнуть ее, он поправил лямку вещмешка и провел ладонью по шинели.
Движение показалось Максиму угрожающим.
— Думаешь пальнуть в меня? Из кармана?… Звук, конечно, приглушит, а шинель попортишь, продырявишь. Хотя, с другой стороны, жизнь, она дороже…
Говорил он серьезно, будто в самом деле прикидывал, стоит ли стрелять Андрею.
— Зачем мне убивать тебя?
— А по глупости, — охотно пояснил Пряхин. — По глупости люди, между прочим, много зла делают. Особенно когда за идею стараются.
— Сколько мы не виделись, Максим?
— Давненько.
— Время меняет людей.
— Бывает, — согласился Пряхин. — Да не нас с тобой.
— Переубедить тебя, сам знаешь, трудно. Ты всегда отличался ослиным упрямством, — сказал Шухов резко, понимая, что мягкостью Пряхина не проймешь.
И тот не обиделся.
— Это точно. Против вашей демагогии стоял твердо… Так зачем, Андрюша, в город пожаловал? Давно в театрах не бывал?
— Я попал в плен, и меня отпустили…
— Отпустили? Тебя? Немцы? Неважно, выходит, у них с бдительностью… Совсем неважно. Просто поверить не могу. Думаю, врешь…
Встречу эту, во многом определившую дальнейшую судьбу Шумова, автор сценария представлял себе совсем по-другому, как, впрочем, и Лаврентьев, который сидел теперь в удобном, но захламленном номере гостиницы.
Лаврентьев сидел и смотрел на ходившего по комнате режиссера. Он мало чем напоминал описанного молодой актрисой «самодовольного меланхолика», выглядел человеком явно эмоциональным и (этого Лаврентьев не знал) как по характеру, так и вследствие определенных жизненных обстоятельств вовсе не был склонен к самодовольству.
Если говорить коротко, у режиссера не складывалась жизнь — ни личная, ни профессиональная. Обычно людей делят на счастливчиков и неудачников. Сергея Константиновича нельзя было приписать ни к той, ни к другой группе. У него сначала все шло очень хорошо, а потом пошло из рук вон плохо.
Он родился в благополучной семье, глава которой занимал высокое положение в промышленности, а мать была скромным участковым врачом и вырастила трех сыновей. Младший, Сергей, рано обрел собственное призвание, влюбившись в кино, и поступил во ВГИК, нарушив семейную мужскую традицию — отец и оба старших брата окончили МВТУ. Учился он легко, сразу попал в число подававших надежды, дипломная работа его была отмечена похвалами авторитетов и показана по первой программе телевидения. На последнем курсе он женился на девушке, которую полюбил. Казалось, удачно складывается интересная и обеспеченная жизнь. Но вдруг небосвод стали затягивать тучи.