Михаил Шушарин - Солдаты и пахари
— Гас-па-да! Я думаю так: Сысой Ильич и впредь, обновив свою жизнь, будет честно служить матери России. Горь-ка, гас-па-да!
Марфуша замерла. Потный писарь целовал ее неловко и неопрятно.
Около полуночи распотешился над Родниками буран. Завыли где-то совсем близко, за огородами, волки.
В самый разгар гулянья пришел в село Макар. Первым, кого он увидел, был Тереха. Пастух выскочил из переулка, проваливаясь в убродном снегу, трусцой побежал в Романовку. Поджарая фигура его то мелькала в снежных вихрях, то исчезала. Макар прибавил шагу, окликнул:
— Постой!
— Макарша? Пришел?!
— Ага. Александра Павловна в школе? — поймав в движениях Терехи что-то необычное, спросил: — Ты чего?
— Свадьба сегодня у Марфушки, вот чего!
— Пойдем к Александре Павловне. Дело есть нешуточное. Пойдем. Мы их поздравим!
Три недели прожил Макар в Великом Холме. И дрова пилил, и мешки с мукой на лабазах перетаскивал.
Как велено было Александрой Павловной, пошел в Копай-город. Это на самой окраине. Темно. Ночь. Только собаки лают да воют… Там собак голодных больше, чем у нас. Нашел домик с тремя скворешнями на воротах, потихонечку стукнул в ставень три раза. «Слышу! Кого бог принес?» — «Я, тетка Марья, привет вам от бабушки Александры». — «Коли с приветом, заходи!» Впустила меня женщина в сени, зашептала: «Быстро! Вот эти две пачки прячьте!» Затолкал я листовки под рубаху. А женщина: «Скажите бабушке Александре, что хвораем мы все, половина в больнице лежит. Иди». И только я отошел к другому домику, смотрю — городовые. Ну, думаю, и мне придется хворать, да еще как… Без документов и с листовками… Приблизились ко мне двое: «Стой, молодец!» Не помню, как все вышло. Стукнул ближнего по усам — и бежать. Свистки засвистели. Стреляют, паразиты. А я — за город, в лес. Верст пятнадцать рысью махал… Забрался в стог, выспался… Ну и вот.
Под утро свадьба обезумела. Плясали до тяжелого пота, хоть выжимай рубахи.
Во ИрбитеВода дорога.Во ТюмениРыба без кости.Пропадай, милка, без вести!
Одно колено хитроумнее другого выделывали братья Роговы. Отца Афанасия отливали в маленькой горенке водой: окончательно переневолился. Появились откуда-то две цыганки:
Базар ба-а-а-а-льшой,Купил па-ра-сен-ка!Две недели циловал.Думал, что дивчонка!
Старшина Бурлатов («всю жисть староверской крепости держуся») налился гневом, запустил в, цыганок пустой бутылкой. И они вскоре исчезли с братьями Роговыми. А Улитушка и наемные девки все таскали и таскали на столы разные кушанья, разливали вино и пиво.
Взобрался на стол Колька и начал «лепертовать», как выразился старшина, о революции:
— Гас-па-да! На-аше поколение… Мы — золотое зерно, представители партии мужицкой и купецкой, и не за то, чтобы Русь наша святая была расшатана жидовской крамолой! Да! Да!
Писарь сверлил его глазом, урядник, взвивая усы, поддакивал: «Правильна!», а сваха, Татьяна Львовна, налившись вином, недоуменно рассматривала Колькины сапоги, оказавшиеся перед носом.
— Да! Да! Гас-па-дин урядник, — кричал Колька. — У нас в Родниках есть такое…
Он не закончил. Резко ударили в окно. Брызнули на стол осколки. Камень пробил два стекла. Загулял по гостиной ветер. Снег косяком ворвался в пробоину. За окном истошно завыл чей-то голос:
— Э-э-э-э-й! Вы! Идите… Там Оторви Голову из петли выняли!
Марфушка упала, лишившись чувств. Потухла лампа.
Этой же ночью по всей ярмарке — на заботах, возах, на временно сколоченных из теса-однорезки прилавках и сарайчиках — кто-то расклеил листовки.
17Такого в Родниках еще не видывали и не слыхивали. Против самого царя! Листовки! Они упали уряднику, писарю и старшине, как снег на голову. Кинулся урядник на площадь. А там ярмарка шумит. Кони ржут, безмены звенькают. Рядятся, бьются ладонями мужики. Пьяно. И еще эти чертовы ученики — ребятишки. Грамотеи треклятые! Вот один конопатый, с тонкой гусиной шеей, стоит среди мужиков и поет:
— Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Граждане! Царские палачи жестоко подавили революцию 1905 года. Они зверски расстреливают рабочих и крестьян, борющихся за свои права…
— Разойдись, сволочь! — рыкал урядник, летая по площади верхом. — Перестреляю гадов!
— Тьфу! — плевались мужики. — Какую ахинею написали в етих листовках. Слушать нечего. Крамола.
— Вот какую слободу дали анчихристам! Я бы этих самых листовочников в централ!
Но листовки подбирали. Кто тайком читал, кто знакомого или соседа просил:
— Ну-ка, о чем пишут? Прочитай, ты ведь маракуешь!
Пьяный Федотка Потапов встряхивал белыми кудрями, кричал во всю мощь:
— Ай-ай-ай! Царь-то, выходит, плут и разбойник!
Коротков полоснул его нагайкой: цевкой брызнула из носа кровь, красная бечева накосо опоясала лицо от виска до подбородка, и Федотка озверел:
— Ах ты, погана морда! Сукин ты сын! — кинулся на урядника. — Я ж тебя, гада хилого, задавлю!
Уволокли Федотку в каталажку. Напинали как следует. Повязали.
Писарь, псаломщик, дьякон и четверо понятых скоблили столбы, заборы, стены.
…С крутояра, за церковью, хорошо видать, как под обрывом растет родниковая наледь. Журчат радостно ключи, плещутся парные оконца, вода, сбегая к озеру, замирает от холода. Парни и девчата, свои и приезжие, смотрят под крутояр.
— Отсюда скатишься — богу душу отдашь!
— Богу душу отдать можно и на печке!
Гришка Самарин принес к толпе бутылку самогонки. Кончики ушей его были пунцовыми, сквозь корявины, казалось, вот-вот брызнет кровь: хлебнул, видно, вдосталь.
— На, пей! — совал он Макару посудину.
— Катись ты… Стой, а чем это у тебя бутылка-то заткнута?
— Гумажкой! Их кругом сегодня понабросано!
— Дура! — закипел Макарка. — Да тут вся твоя жизнь обсказана!
— Почитай, Макарша! — окружили его молодые и сразу притихли, приготовились.
Хрипло, еле сдерживая напиравших слушателей, Макар читал:
— «Они зверски расстреляли мирных рабочих на реке Лене в 1912 году и хотят заковать весь народ в кандалы. Не верьте царскому правительству!»
— Постой! Постой! Ты пореже читай!
— Ну-ка, повтори еще раз, как там говорится? «Не верьте царскому правительству!»
— Молчать! — на крутояре появился урядник. — Разойдись!
И сразу — к Макару:
— Где листовку взял?
— Гришка принес. Бутылка была заткнута.
— Кто дал право читать?
— Разве нельзя?
— А ну, марш за мной!
Ярмарка набирала силу. Толпился у балаганов народ. Гудели кабаки.
— Соединяйся! Эй, мужики, слышали?
— Хватит, пососали нашей кровушки!
А в писаревом кабинете шло дознание: спрашивали учительницу.
— Говорите откровенно, откуда листовки?
— Не знаю.
— Вы забыли, сударыня, кто вы и почему здесь?
— Нет. Не забыла. Но к этому делу я отношения не имею!
— Где находилась вчерашнюю ночь?
— Спала.
— Куда отлучалась в последнее время?
— Никуда. Нельзя отлучаться. Занятия в школе идут. Отец Афанасий это хорошо знает.
— До каких пор вы будете мутить народ?
Саня вышла из себя, рассердилась:
— В чем вы меня обвиняете? В крамоле? Как вам не стыдно?
Она расплакалась, выбежала, хлопнув дверью.
«Нет, вроде бы не она, — заключили присутствующие на допросе старшина, писарь и отец Афанасий. — Но кто же?»
За чтение крамольных листовок урядник арестовал только поселенца Макарку Тарасова. Хотя листовки читало все село. Учительница тяжко переживала этот арест. «Наши все хворают. Половина лежит в лазаретах! Беда! А Макар? Почему я не запретила ему идти на площадь? Где он сейчас?»
Слезы стояли на глазах, неожиданные, нечаянные.
18Каждый день, с утра до вечера, помогает Поленька Самарина матери: и полы моет, и поросят кормит, и по воду бегает.
— Да отдохни ты маленечко, — ласково просила дочку Ефросинья Корниловна. — Будет тебе.
— Ничего, мама, я не устаю.
— Не устаешь, а бледнехонька. И глазки чо-то у тебя навроде горюн-травы стали!
— Ладно, мама!
Корниловна уложила дочь на печку, накрыла старым отцовским зипуном, стала баюкать:
— Спи, кровинушка моя, спи, ластынька! Поправляйся!
— Ты, мать, не приневоливай ее к работе-то. Какая она еще тебе помощница, — ворчал Ефим Алексеевич.
— Да кто приневоливает-то, господи!
Вскоре Поленька слегла. В серых глазах ее застряла смертная тоска, ноги опухли. Зажигала по вечерам Корниловна в темном углу лампадку, падала на колени, разговаривала с богом, просила его: «Господи! Спаси ты мою доченьку родную, господи! Матушка пресвятая богородица! Не лишай ты жизни рабы твоей Пелагеи! Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный. Помилуй мя, господи!»