Константин Симонов - Дым отечества
– Без нее не воротится. Упрямая, не в отца, не в мать, – в дядю, наверное, – сказала Елена и стала разливать из кастрюли по стаканам компот. Завтрак, по ходу дела превратившийся в обед, заканчивался.
Басаргин откинулся на спинку стула и, пока Елена разливала компот и раскладывала по блюдцам чайные ложечки, на минуту закрыл глаза.
Услыхав еще на вокзале, что увидит жену только завтра в пять утра, он, пораженный этим известием, пока запретил себе не только разговаривать, но и думать о Кате. Но сейчас оказалось достаточно всего минуты молчания для того, чтобы мысль о предстоящей встрече целиком овладела им.
На стенных часах пробило два. Он увидит ее только через пятнадцать часов. Вся его многообразная тоска по родине, а вернее, любовь, превращенная в тоску расстоянием, сейчас сосредоточилась на одной Кате. Он думал о ней, и ему хотелось, не стыдясь своей любви, забросать людей, сидевших с ним рядом, тысячью вопросов. Как она? Что она? Как она выглядит? Где она спит? Где ее место за этим столом?
Будь здесь перед ним одна сестра, Басаргин спросил бы ее обо всем этом, но, открыв глаза, он увидел прямо перед собой Григория Фаддеича, с его все понимающей улыбкой, и сдержался.
– Значит, Катя приезжает в пять?
– В пять, – сказал Григорий Фаддеич. – Если поезд не опоздает. У нас тут поезда опаздывают – это тебе не Америка.
Елена сказала, что Гришка скучает без матери, особенно когда та дежурит по вечерам и не может сама укладывать его спать, – и разговор перешел на семейные темы.
Заговорили о детях. Григорий Фаддеич снова вспомнил о погибшем Анатолии, а кончив говорить о нем, перевел разговор на младшего – Егора, которого хвалил тоже долго и обстоятельно – и за успехи в школе, и за послушание, и в особенности за хороший характер.
– Парень положительный – в меня!
О среднем сыне – Иване – не было сказано ни слова.
– А как Ваня? – спросил Басаргин.
– А ну его к лешему, и говорить о нем не хочу. От рук отбился. В Смоленск уехал, с глаз долой. В ремесленное пошел. Кто его знает, чем он там занимается. А все Шурка! Он его туда и сманил, в ремесленное. Это он мне нарочно насолил, Шурка твой!
Григорий Фаддеич не удержался и даже пристукнул по столу кулаком.
Басаргин почувствовал, что глухое раздражение против Шурки было общим в семье, и в этом пункте сходились и кроткая Елена и Григорий Фаддеич, который прежде не только хорошо относился к Шурке, но даже баловал его. Видимо, что-то переменилось, Басаргин хотел спросить об этом, но удержался. Прежде чем спрашивать, надо увидеть самого Шурку. «Какой он теперь?» – подумал Басаргин и попробовал мысленно представить себе его, но вспомнил, что теперь Шурка – уволенный вчистую старший лейтенант и что у него нет одной руки. И, вспомнив все это, уже окончательно не мог представить себе нынешнего Шурку.
– Значит, оба в Смоленске, – сказал он. – А тут, в Пухове, стало двумя жителями меньше.
– Вольному воля, спасенному рай, – отрезал Григорий Фаддеич.
– А сколько всего народу теперь живет в городе? – спросил Басаргин.
– Тринадцать тысяч.
– Вот не думал. Всего на четыре тысячи меньше, чем до войны. Где же они размещаются?
– Да уж как-никак размещаются, – сказал Григорий Фаддеич. – В сорок третьем году на весь район полста домов осталось целых; это считая и город и шестнадцать сел. Строим потихоньку. Кубатура, конечно, не та, что до войны, но труб вывели порядочно. А где труба, там и печка – основа жизни. Я, конечно, домосед, в тропиках не бывал, может, там холодильники – основа жизни. Ну, а у нас – печка.
Он рассмеялся.
– И что у нас за народ! Уж некоторые ведь шут их знает куда уехали, аж за Волгу. И от домов их одни травяные бугры остались, хоть раскопки, как в Помпее, производи – где эта деревня была? Так нет, на голое место придет, шагами размерит и на том же месте, где его изба стояла, новую поставить норовит. Да еще чтобы в ту же сторону фасадом! Не моги ее в другую сторону фасадом повернуть! И что им далась эта Смоленщина? Ну, скажи, пожалуйста, что в ней такого особенного? А? Нет, серьезно! Вполне тебя серьезно спрашиваю, что в ней такого особенного?
Басаргин задумался. В самом деле, что в ней такого особенного, в этой смоленской земле? Не взяла она ни красотой против других мест, ни богатством, ни щедростью. И однако, и летом сорок первого года, когда он пешком отступал через нее к Москве, и сейчас, зимой, когда он ехал сюда из Москвы в поезде, для него, родившегося здесь, было в этой земле что-то особенное, поддерживавшее равновесие его души. То есть нет, не так. Было в этой земле что-то такое, что бесконечно волновало его душу, и в то же время именно здесь душа его была на своем месте. Что же это все-таки? Детская ли привычка или упрямое ощущение своей обязанности именно перед этой землей после войны снова поставить на ней все, как было раньше?
А люди, что возвращались сюда из-за Волги и рубили избы именно на старых местах? Разве это только привычка или упрямство? Нет, скорее – это сознание своей силы и способности к возрождению, способности снова заполнить опустошенную землю, всю без остатка, своими домами, семьями, детьми, внуками, своим трудом и заботами, горем и счастьем, всею многолюдною и неистребимою жизнью большого и сильного народа.
– Слушай, Григорий Фаддеич! – Басаргин облокотился на стол и заглянул в глаза зятю. – Любишь ли ты эти места?
– Лен тут хорошо родится, ох, хорошо родится! – мечтательно сказал Григорий Фаддеич, должно быть, с другого, своего конца подойдя к той же мысли, что и Басаргин. – А в Америке лен сеют?
– Не знаю. Кажется, мало: льняные изделия там, во всяком случае, очень дороги.
– Там дорого, это, наверно, еще не дорого. Вот у нас теперь это действительно все дорого, – сказал Григорий Фаддеич. – Куска хлеба без карточек и то не укусишь, если в кармане полсотни не лежит. До смешного доходит – спичка цену имеет! Не коробок, а спичка!
– Чего уж тут смешного.
– Вот именно. Ты только не прими за обиду, говорю лишь к примеру, для ясности. – Григорий Фаддеич по-родственному похлопал багровой рукой по руке Басаргина. – Вот Катя твоя и свое жалование несет в общий котел, и то, что за тебя из Москвы ей переводят, а на поверку, если по базарным ценам, на все это, вместе взятое, и недели семьей не прохарчишься. Ты только не обижайся, – повторил он.
– На прямоту обижаться не привык, – ответил Басаргин, про себя подумав, что Григорий Фаддеич мог бы отложить этот разговор и до завтра.
– Ты не привык, а другие обижаются.
Басаргин вопросительно поднял на него глаза.
– С мамой тут недавно вышло… – поспешила вступить в разговор Елена.
– Ничего, – успокаивающе сказал Григорий Фаддеич. – Раз ты приехал, теперь все обойдется. Мужики – не бабы, разберемся! Как ты – в отпуск или насовсем?
– Пока в отпуск. Два месяца поживу, потом обратно на год. А там обещали и насовсем. Если, конечно, не обманут.
– Это у нас могут, – подтвердил Григорий Фаддеич. – Меня самого второй год с отпуском за нос водят, да и с выходными не приходится считаться. – И, встав из-за стола, обратился к жене: – Положи там два пол-литра в полушубок.
– Куда это ты собрался? – спросила Елена.
– К Богданову, домой, думаю сегодня с ним насчет кирпича, наконец, договориться. Да ты не бойся, – улыбнулся он. – К вечеру пельмени хорошие слепи и жди – съем тарелку и буду, как не пил!
Он крепко даванул руку Басаргину, сказал: «Бывай!» – и вышел в сени вслед за Еленой.
Басаргин остался за столом один. Слова Григория Фаддеича насчет дороговизны не так задели его, как вскользь брошенное Еленой замечание о том, что у Григория Фаддеича что-то вышло с матерью. Он знал, что мать никогда не любила попусту ссориться, – значит, вышло что-то серьезное, с чем ему еще придется разбираться. Подумав об этом, он почти с обидой вспомнил то блаженное настроение, с каким ехал домой.
А впрочем, на что, собственно, обижаться? Жизнь здесь трудная, характеры разные: Григорий Фаддеич – кремень, мать – тоже. А когда трудная жизнь, то крутые характеры становятся еще круче. Да и смешно было ожидать, что тут все идет непременно гладко, без сучка, без задоринки. Просто ему уж очень хотелось попасть домой – поэтому, наверно, и рассчитывал на одни улыбки.
Он подумал о том, как хорошо, что впереди все-таки целых два месяца, прежде чем снова уезжать еще на год. Он знал, что нужен там, в Вашингтоне, именно поэтому и дал согласие, не жалел об этом и не собирался, вернувшись домой, клянчить, чтоб его оставили. Тягостно было только одно, что перед отъездом ему твердо намекнули, что не стоит на один оставшийся год тянуть за собою за границу семью – это значило, что через два месяца предстояла новая разлука, о которой, еще не встретясь с Катей, он против своей воли думал уже сейчас.
– А Гришке смешно, – сказал Басаргин, оторвавшись от своих мыслей и посмотрев на сына, который чему-то улыбался во сне. – Тебе смешно? Да? – повторил он, подойдя к дивану. – Думаешь, все это тебя не касается?