Сергей Яров - Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг.
Б. Бабочкин, находившийся в городе лишь несколько дней, мог преувеличить значение частного эпизода, но ведь об этом говорили и люди, пережившие блокаду, – и весьма настойчиво. «Несколько лет тому назад, чтобы оскорбить человека, его называли колхозником, теперь появилось новое бранное слово – дистрофик», – писал в дневнике А.И. Винокуров [1458] . Эту привычку переняли и дети – с теми же интонациями и жестами, которые были присущи взрослым [1459] .
«Первый раненый истощает наше милосердие, ко всем прочим мы относимся с безразличием», – сказал некогда А.С. Пушкин.
Письмо B.C. Люблинского отчетливо показывает стадии омертвения человеческих чувств и сопутствующие им приметы. След первого потрясения изглаживался, позднее видели не одного «дистрофика», а сотни таких людей, и было теперь не до них: каждый пытался выжить сам. И приходилось делать работу за немощных «дистрофиков» и росло раздражение из-за этого, и сострадание начинало сменяться отвращением, поскольку сцены распада человека, утратившего чувство достоинства, становились более ужасными.
На них было невыносимо смотреть: «Шелушащаяся кожа, синеватый цвет лица, совершенно особенный запах тлена, излучаемый еще живым» [1460] . Многие старались отворачиваться и быстрее проходить мимо. У «дистрофиков» ослабевали все чувства, даже родственные [1461] – думали лишь о себе и не делились с другими. Они обычно вели разговоры только о еде и ради нее были готовы на все. Н. Иванова вспоминала, как один из «дистрофиков» согласился помочь ей бежать из детдома за две конфеты [1462] .
М. Пелевин стал свидетелем и такой сцены. В госпитале, где он лечился, лежал на койке и никогда не вставал «дистрофик». Когда один из пациентов, имевший привычку прятать хлеб в одежде, скончался, тот «вдруг… сполз… и на почти согнутых ногах чуть ли не ползком приблизился к умершему. Просунув руку под одеяло, он суетливо… начал шарить» [1463] . То, что случилось дальше, пересказывать невозможно; заметим, что он делал это на виду у многих больных и ничуть не стеснялся. Отсутствие стыда и чувства брезгливости, нежелание следить за собой и выполнять правила гигиены являлись «характерными приметами быта дистрофиков». Неприятными в общении делали «дистрофиков», как отмечали врачи, и особенности их психики: «Плаксивость, докучливость, постоянное недовольство окружающими, непрестанные жалобы и просительный тон». [1464] Они часто говорили не умолкая – «страшная, торопливая болтливость дистрофиков» сразу бросилась в глаза В. Бианки, когда он на несколько дней приехал в город [1465] .
Не все готовы были это оправдать, терпеть, прощать. Г. Кулагин заметил, что именно при встрече с голодными и больными у него проявлялась «нетерпеливая, почти враждебная раздражительность» [1466] ; иначе он вел себя со здоровыми людьми. «Еще тошнее от дистрофиков ГПБ, которые вместе со мной отбывают трудовую повинность», – записывала в дневнике М.В. Машкова [1467] . Почему? Прямого ответа нет, есть лишь перечисление их поступков. Но именно те из них, которые отмечены, позволяют понять истоки неприязни к слабым: «Они… беспомощно копошатся во дворе и ноют от голода…мечтают о еде, цепляются жадно за жизнь» [1468] .
Раздражала сама немощность этих людей и не хотели спрашивать себя, почему они стали «дистрофиками». Никакие оправдания не принимались в расчет. Все голодали, но кто-то выстоял, а кто-то сломался – почему их надо жалеть? Кто-то помогает, а кто-то заботится только о себе, кто-то молча переносит трудности, а кто-то, не переставая, говорит, просит, жалуется, плачет, объясняет, умоляет. И почему к тем, кто сжал себя в кулак, но тоже страдает от голода, нужно относиться менее милосердно, чем к «дистрофикам» – разве это справедливо? И эта жадность, животная жадность, когда «дистрофик» отталкивает всех, и стариков, и детей, и требует еду себе, только себе – разве другие были согласны не замечать ее?
10 декабря 1941 г. И.Д. Зеленской встретился в столовой один из «дистрофиков», все с той же, отмеченной В. Бианки, «бессмысленной неподвижной улыбкой» [1469] . Говорил он неслышно, и «как-то странно падал на собеседника, точно старался прилипнуть к нему». Жалости у нее нет – но не только потому, что она видела эти сцены не раз и привыкла к ним. Есть другое чувство, которого она, пожалуй, даже стыдится: отвращение. И никак себя не перебороть: «У меня крепко держится все доброе по отношению к людям, которые проявляют хоть каплю… стойкости, в которых жив человеческий дух, но эти ходячие трупы. Тень человека и его аппетит – нет, не могу, от них и страшно и отвратно» [1470] .
2
Здесь справедливость, самопожертвование, самоотречение противоречат другим, не менее важным нравственным правилам, которые требовали проявлять милосердие, жалость, сострадание – и эти противоречия иногда являлись неразрешимыми. Люди боялись оказаться на месте «дистрофика», инстинктивно чувствуя, что им может стать любой, перенесший голод. И потому они придирчиво наблюдали за собой, опасаясь и у себя обнаружить те же признаки распада. «Дистрофик» стал зримым воплощением того состояния духа, с которым надо было беспощадно бороться, «выдавливать» из себя – но как можно было тогда сохранить уважение к больным и немощным. Г. Холопов рассказывал об одной женщине, управхозе, которая часто посмеивалась над «рахитиками», и говорила, что ей не грозит их судьба: ее отец поднимал на плечо тяжести до 16 пудов [1471] . Она гордилась тем, что не из их десятка – откуда же у нее возникнет чувство сострадания к этим «рахитикам»?
И внешний вид «дистрофиков» и их психика одинаково отталкивали всех, кто их встречал. Но что же было делать им, презираемым и гонимым? Они тоже хотели выжить, но встречали эту стену отвращения и безразличия. Их было легко оскорбить, не ожидая отпора – чем они могли ответить? [1472] Их нетрудно было обобрать, обмануть, оттолкнуть, пользуясь их слабостью. Сколько нечестных людей пытались поживиться за их счет – и «дистрофикам» надо было хоть чем-то защитить себя. Пугались их истошных криков, их несмолкаемой речи, «нытья» – а как добыть без усилий, без стонов, без истерики то, что принадлежало им по праву? Да, они были бесцеремонны – а как достать кусок хлеба, если, видя их состояние, от них утаивали «карточки». Где он будет искать правду – шатающийся от измождения, с нечленораздельной речью, в полуобморочном состоянии?
В Пушкинском Доме, как вспоминал Д.С. Лихачев, завхоз присваивал себе «карточки» слегших от голода сотрудников, ожидая их скорой смерти. Один из них все же нашел силы придти в институт. «Вид у него был страшный (изо рта бежала слюна, глаза вылезли, вылезли и зубы). Он явился в дверях как привидение, как полуразложившийся труп и глухо говорил только одно слово: „Карточки, карточки"». Едва расслышав просьбу, завхоз «рассвирепел, ругал его и толкнул» [1473] .
Искушение оттолкнуть обессиленного человека, отнять у него продукты и «карточки» не раз наблюдались во время блокады в разных, но одинаково отвратительных, жестоких и циничных формах. Не останавливались в ряде случаев и перед издевательствами над слабыми и даже избивали их – наиболее выпукло эти нравы проявлялись среди подростков [1474] . Было бы заблуждением считать, что «дистрофиков» не лечили, не оберегали, не кормили, не пытались спасти. Делали это, следуя не только служебным инструкциям, хотя иногда невозможно разделить проявление милосердия и выполнение своего профессионального долга. Но отчетливо видно и другое. Первичное восприятие внешнего вида и привычек «дистрофика» нередко подавляло все прочие чувства. Осознать необходимость мягкого и тактичного отношения к больным людям было дано не всем. Представления о том, что каждый должен отвечать за себя, а не ссылаться на обстоятельства, издавна сформировались в человеческих взаимоотношениях. Они, конечно, не могли быть полностью применимы в драматических обстоятельствах, но не всякий хотел делать поправку на военное время. И потому часто оценивали поведение человека по «мирным» меркам. Это был тот случай, когда жалость не сумела преодолеть отвращение. Парадокс состоял в том, что последнее во многом обусловливалось той же этикой, призванной предотвратить духовный распад человека.
3
В отношении к «дистрофикам», как в капле воды, отразилось и отношение ко всем одиноким блокадникам, которые нуждались в поддержке. Если членов семьи старались спасти во что бы то ни стало, если друзей стремились, насколько возможно, опекать, если для соседей соглашались хотя бы что-то сделать, то одинокие оказывались самыми уязвимыми. Это отмечалось повсеместно [1475] . «Каждый стремится сохранить только собственную жизнь и жизнь своих близких родных, не обращая внимания на окружающее», – записывал в дневнике 28 февраля 1942 г. А.И. Винокуров [1476] . Одиноким чаще всего оставалось надеяться только на помощь санитарных дружин, комсомольских бригад, обогревательных пунктов. Помощь эта нередко являлась ограниченной, либо и вовсе запаздывала.