Юрий Белостоцкий - Прямое попадание
Через час-другой начнет светать. Мощный рев моторов разбудит тишину раннего утра. И тогда туда, в хмурое холодное небо, снова пойдут эскадрильи тяжелых стальных птиц.
— Желаем удачи!.. — скажут им на аэродроме и долго, долго будут глядеть вслед, пока самолеты не скроются в туманной дымке далекого горизонта.
Из огня да в полымя
Ну, еще один, последний полет по кругу — и сержанту Кузькину сам черт будет не брат. Загонит наконец свою окаянную судьбу он в мышеловку. А то ведь совсем было отчаялся парень. Третий месяц на фронте, а пороху, как говорится, не нюхивал. Даже перед товарищами стыдно. Кусок в горло не лезет. И все потому, что не довезло, не в сорочке родился. Прибыл из училища, думал: сразу в бой, на бомбежку. А в полку, оказывается, на семнадцать экипажей всего десять машин. По очереди летают. Да и то не все. Потом машин еще меньше стало. Три же месяца назад, в начале войны, ровно тридцать было. Потери уж очень большие. И от «мессеров» и от зениток. Правда, летчики-то, хоть и не все, возвращаются. На своих двоих, конечно, пешочком. Через леса и болота. Один даже спустя месяц пришел. Еле узнали. Был парень кровь с молоком, а тут — краше в гроб кладут. Кожа да кости. И немудрено. Почти одними ягодами питался. Клюквой да брусникой. И борода до пупа — оброс. А в левой ноге — дырка. Пулевая. Немцы отметку сделали, когда через линию фронта переходил. Вроде как на память. Чтоб не забывал. Но вернулся все же, выдюжил. И рад. Аж плакал от радости.
А вот сбитый самолет не вернешь. Факелом сгорает. Один костер остается. Там, за линией фронта.
Теперь же всему этому конец: полк на днях машинами укомплектовали. Полностью. Новехонькими. Прямо с завода. Получит свою и он, сержант Кузькин. Только вот сейчас бы не подкачать. Впрочем, это исключено. Техника пилотирования у него неплохая. Даже больше, чем неплохая. Хорошая, можно сказать. Командир звена только что проверял. Командир эскадрильи — тоже. Вроде и тот и другой довольны. Хотя давно не летал, с училища.
Так что еще один, наипоследний полет по кругу, еще одна «коробочка» — и Кузькин будет окончательно введен в строй, зачислен в боевой состав полка. А это значит: конец дежурствам по кухне и «теорке», которая ему еще в училище хуже горькой редьки надоела. Конец и насмешкам со стороны девчат. Линия, видишь ли, у них такая — привечать лишь тех, которые на боевые задания ходят. Им, мол, любовь нужней. Им без любви нельзя. А ты, дескать, можешь и подождать. Не к спеху. Теперь небось по-другому заговорят.
Только бы облачность не помешала. Вон небо-то как затягивает. Того и гляди дождь пойдет. А уж если пойдет, считай, на неделю. Здесь, в Карелии, без этого не бывает. Такой уж характер у здешней осени: зальет, а от своего не отступит.
Но ведь и у него, сержанта Кузькина, тоже характер есть, он тоже не на сырой водице замешен. Даром что ему лишь девятнадцать. Еще в училище, когда он на спор забрался по водосточной трубе до четвертого этажа и, пропев там от начала до конца авиационный марш, тем же манером спустился обратно, сам командир отряда при всех заявил, что характер у него действительно есть. Напористый. А уж он-то в людях разбирался. Правда, командир тут же, не сходя с места, вкатил ему и трое суток «губы» [28], но за это обижаться нечего. За дело. Набедокурил — отвечай. По чести и по совести. Это же ясно как божий день. Службу-то Кузькин знает…
А небо все мрачнее. На нем уже почти ни одного просвета. Словно кто его закупорил. Как бы обратно на стоянку заруливать не пришлось. Хотя нет, не придется. Вон командир знак подал. И финишер флаг поднял: взлетай, дескать.
Кузькин откинулся на бронеспинку и плавно, но энергично дал газ. Моторы взвыли, точно от боли, и самолет, распушив хвост, ринулся вперед. Быстро. Кузькина даже в сиденье вдавило. Оторвался от земли, повис в воздухе. Отрыв от земли — самое интересное на взлете. Какой-то миг — и самолет уже невесом. Хотя махина порядочная. Теперь время шасси убирать. Это своего рода шик — в момент отрыва тут же убрать «ноги». Без задержки. Был бы штурман, он убрал. А этот полет без штурмана и стрелка-радиста. Тренировочный. Так положено. И Кузькин, подавшись вперед, перевел рукоятку выпуска шасси на «убрано». Потом, придержав самолет еще немножко над землей, слегка взял штурвал на себя — и земля тотчас же провалилась вниз и будто замедлила бег.
Когда Кузькин делал первый разворот, до нижней кромки облаков оставалось метров сто. А вот перед вторым они оказались ниже. Едва он завалил машину в крен, как правое крыло, задравшись кверху, чиркнуло по одному из них, а у второго точно бы живот вспороло. Облака, небольшие, но по-осеннему плотные, сбитые, попали и под винты. Их тут же разорвало в клочья и кинуло под фюзеляж. Кузькина даже позабавило, когда следующее облако, уже большее по размеру, словно вывернутый наизнанку тулуп, вовсе обволокло самолет. В кабине будто теплее стало. И уютнее. Снаружи, за колпаком, дождь, мура, а тут как дома на печке. Благодать! И он блаженно улыбнулся. Аж десна наружу. И нос, широкий, в конопатинах, от удовольствия на щеку съехал. Щеки же у Кузькина, что твои тарелки. Толстые, выпуклые, на ложках играть можно.
Моторы гудели деловито и слитно, что называется, душа в, душу, многочисленные стрелки, словно живые человечки, весело поплясывали на циферблатах приборов, курсовая черта на плексигласовом полу кабины мягко делила дымившуюся внизу землю. Аэродром был виден хорошо. Даже людей различить можно. Потом на какое-то мгновенье его перекрыло не то дымкой, не то туманом. И лес, что нырял под крыло, тоже вдруг закутался в шубу. То выползли из-за сопок новые, правда, не толстые, а как бы размытые дождем, облака. За ними показались еще. Уже толще, грудастее, с синеватым отливом и звериными повадками — боднуть норовят. Добра от таких, пожалуй, не жди, могут все спутать. И Кузькин оттопырил нижнюю губу: не было, дескать, печали… Ведь терять аэродром из вида никак нельзя. Потеряешь, расчет на посадку будет неточным. А раз неточным, верняк «козел» или «промаз». Словом, стыда не оберешься. И сраму. А потом комэск, как всегда, посулит «шпоры». Поиграет глазами и скажет: «Шпоры захотел?» И не видать тогда ему, сержанту Кузькину, самолета как своих ушей, опять будет ходить в «безлошадных», пока новую партию не пригонят.
А шпоры эти самые, между прочим, пошли вот откуда. Одному кавалерийскому корпусу, говорят, с соседнего вроде фронта было придано звено легких самолетов. Своя авиация, так сказать, карманная, на мелкие расходы. Да что-то там у них вышло. Генерал, командир корпуса, — одно, летчики — другое. Характерами, видно, не сошлись, а может, генерал требовал невозможного. Не авиатор ведь, лошадник. Короче, нашла коса на камень. Ну, командир корпуса и не стерпел, на дыбы: «Вы, такие-сякие, где служите?» — «В авиации», — отвечают летчики. «Не в авиации, а в кавалерии». А те смеются: «Как же в кавалерии? У нас, как видите, даже шпор нет». Да на свою же голову. Генерал ухмыльнулся в усы и вдруг вызывает своего заместителя, приказывает: «Выдать им, таким-сяким, по шпорам, сабле и бурке. Да еще по доброму коню в придачу. И зачислить в первый эскадрон рядовыми!»
Может, брехня все это, а только с тех пор в полку чуть что не так, «шпоры» кричат. Сделал, скажем, кто-то четвертый разворот с запозданием или «высоко выровнял», комэск кричит на весь аэродром: «Шпоры захотел?» Сел с «промазом» или «козелка отодрал» — снова «шпоры». Даже когда кто-то из штурманов бомбы неточно в цель положил, комэск и тут «шпорами» пригрозил.
Ну а если Кузькин сейчас посадит самолет плохо, не притрет его «на три точки», «шпор» ему не миновать верняком. Это уж точно. И молодому летчику даже звон их послышался. Веселый такой, серебристый, ни дать ни взять — колокольчик под дугой. А ему этот звон что в пятку гвоздь. Даже в ушах запокалывало, в глазах пожелтело.
А третий разворот все же надо пораньше сделать. Вон она, облачность-то, так и прет. Куда, как говорится, ни кинь, всюду клин. Правда, тогда уж наверняка на посадку с большим углом заходить придется. Значит, и «промаз», пожалуй, обеспечен. И, разумеется, традиционный вопрос комэска насчет «шпор». А потом в штаб, «на правеж». Но ведь должен же он, комэск, в конце концов понять, что все это не от хорошей жизни. Что он — слепой? Не видит, какая мура кругом? В такой муре он и сам эти самые «шпоры» может схлопотать запросто. А уж ему, Кузькину, и по штату положено, сам бог велел…
А может, зря он себя казнит? И взъерепенивает? Может, облачность не сплошная? Вдруг за нею чисто? И солнце светит. Тут ведь, в Карелии, всякое может быть…
И хотя колебался Кузькин секунду-две, не больше, третий разворот он так и так делал уже не видя земли. Она исчезла как-то вдруг, неожиданно. Будто ее вырвали из-под самолета. Пропала, и все тут, пока он на какой-то миг зацепился взглядом за приборную доску. Ничего себе положеньице: и сверху облака, и снизу. Да близко так, хоть рукой доставай. И вовсе не синие, а серые, как волчье стадо. А потом и с боков подошли. Горбатые, вспененные по краям. Почти стеной. Вроде мышеловки получилось. Ни туда ни сюда. И сколько ни гляди, ни насилуй глаз, ни земли, ни аэродрома не видно. Вообще ничего не видать. Сплошь одни облака. Да уже необычные. Какой-то кисель, мучная болтушка. Кажется, не в самолете летишь, а в лодке плывешь. Без руля и без ветрил. Моторы даже не так слыхать стало, хотя газ дан почти до отказа. Число оборотов предельное. Взлетный режим. С запасом мощности и скорости: вдруг на второй круг уходить придется. Или от «мессеров» удирать. Впрочем, откуда им, «мессерам», сейчас тут взяться? Тоже, поди, у себя на аэродроме в норы забились, сидят как сычи, летной погоды дожидаются. В авиации погода — все. Нет погоды — нет и авиации. Сейчас же как раз это самое — непогода.