Илья Эренбург - Буря
— Ночевать-то здесь будете?..
Они думали, что партизаны сразу уйдут, как в феврале — налетели, поубивали немцев и, не отогревшись, ушли.
— Теперь насовсем, — сказал Кривич. — Хватит! Сейчас девчата флаг принесут, подымем…
Это было накануне Первого мая. После недели боев партизаны хорошо выспались. Утром радист Кротов прибежал, запыхавшись:
— Приказ Сталина! Научиться ненавидеть врага. И к нам есть — «товарищи партизаны»… Я записал, только не все, слишком быстро передавали…
Раз десять прочитали приказ, поздравляли друг друга. Вот это настоящий праздник!.. Женщины напекли пирогов.
Днем устроили собрание. Вася был председателем, взволновался; вспомнил, как было до войны…
— Позвольте торжественное собрание по случаю Дня международной солидарности считать открытым. Предоставляю слово председателю сельсовета товарищу Кривичу.
Кривич долго молчал, потом выкрикнул:
— Восстанавливается советская власть, это ясно. Нужно в срочном порядке закончить посев. Семена добудем, на то мы партизаны. Вот наше знамя — красное, в свежей крови — за Лукишки пали геройски Иван Дудин, Захар Егоров и Наум Фалькович. Дорого это оплачено… Товарищ Сталин нас поздравил, нужно выполнить, отсеяться, раз территория освобождена, а партизанам не пускать немца…
Прежде Кривич хорошо говорил, гладко, его даже посылали в Брянск на конференцию. А сейчас он чувствовал — не выходит. Надо чем-то кончить… Горло сжалось, и как будто он не на собрании, а идет в атаку, он крикнул:
— Ура!..
Вечером партизаны танцовали с девушками, пели песни. Аванесян говорил: «Сколько помню Первых маев, а такого не было, понимаешь — кипит внутри, замечательно!..»
Неделю спустя в том же селе Лукишки над картой сидели Вася, Аванесян, комиссар Дрожнин. Вася говорил:
— Не нравится мне, что-то слишком легко поддаются. Сергеев клянется, что у них свежий полк. Как бы не было западни…
— Нужно девчат послать, — сказал Аванесян.
Наташа Головинская и Варя были глазами отряда.
Наташа до войны была студенткой-медичкой, к партизанам она пришла в первые дни, наотрез отказалась быть санитаркой: «У вас Прахова, одной хватит, а я воевать хочу…» Приспособили: она ходила к немцам. Вид у нее был такой кроткий, что трудно было ее заподозрить: девчонка с двумя косичками, с детскими недоумевающими глазами; была она застенчивой и казалась перепуганной, это успокаивало самых недоверчивых. А Варя пришла в отряд позже, зимой, она была местная, знала все дороги и дорожки; крупная, полногрудая, вечно сонная, проходя мимо немцев, она прижимала к себе кринку или лукошко так, будто это все ее богатство, и полицаи посмеивались — «дурочка». Девушки часто ходили вдвоем: Варя лучше знала, как пройти, а Наташа была опытнее, умела разузнать, сколько где немцев, есть ли артиллерия и минометы, стоят ли в селе солдаты с фронта или «старички» — ландсвер.
— Нужно проверить, правда ли, что целый полк, — сказал девушкам Вася. — Что-то непохоже… А с другой стороны, есть у меня подозрения, подсохло, им теперь с дорогами легче…
Девушки ушли. Наташа оглянулась, посмотрела на Аванесяна светлыми, будто растерянными глазами и крикнула:
— До свиданья, товарищ Аванесян!
— До свиданья, Наташа! Смотрите, девчата, осторожней…
Вася понимал, что за этими скупыми словами. Он давно заметил, как смотрят друг на друга Аванесян и Наташа. Ничего не было между ними сказано. Аванесян был строг к себе: не время! Только иногда садился он рядом с Наташей и пел непонятные ей песни, похожие на водоворот; звуки кружились, засасывали. А Наташа всякий раз, уходя к немцам, прощалась отдельно с Аванесяном.
Вася знал теперь Аванесяна, как не знавал прежде никого: вот уже год они вместе воюют. О чем только они не говорили! Вася, кажется, видел далекий городок среди гор, похожих на огромные булыжники; там старая мама Аванесяна все еще ждет письма. Аванесян много раз гадал, добралась ли благополучно Наташа — не его, васина, до Москвы. Они подолгу обсуждали, кто был виноват в беспорядке, когда летом они блуждали по дорогам отступления и когда Аванесян говорил «сплошная каша». Вася посмеивался: «Расхлебываем и расхлебаем». Был у них друг — комиссар Шумов, он погиб в марте, подорвался на мине. А теперь настоящего комиссара нет, Дрожнин не умеет зажечь людей — и об этом часто говорил Вася с Аванесяном: «Придется нам быть за комиссара. Дрожнин честный коммунист, но такой хорош, когда все гладко, я его вижу в кабинете с телефоном. Человек растерялся — лес, немцы прут, полицаи, есть распущенные и среди наших. Нужно сразу отрезать — так или не так, а он бежит ко мне, советуется, скажу „да“, сомневается — „спрошу Аванесяна“…» Аванесян, смеясь, отвечал: «Верно, не комиссар, а каша…»
Аванесян не говорил с Васей о Наташе. Только раз — в день Красной Армии не удержался. Они тогда поужинали, выпили, ночь была спокойная, и Аванесян вдруг сказал:
— Кончится война, обязательно женюсь. Знаешь на ком?
Вася рассмеялся:
— Знаю.
Вася часто вспоминал свою Наташу, вспоминал, как далекое счастливое детство. Усмехался — в двадцать пять лет я был ребенком, ломал себе голову, как ей сказать… Где она теперь? Что с мамой? С Сережей? Может быть, лучше не знать: есть надежда. Ему столько приходилось сталкиваться с горем, что оно начинало казаться неизбежным, как дождь, как белый туман над полями. Имя «Наташа», которое он то и дело слышал, бередило рану. Тень была рядом… Но трудно жить с тенью, нехватало веселых глаз, смеха, теплой детской руки с короткими пальцами, любопытной Наташки, озорной, курносенькой… Есть женщины, которых можно любить издали, годами переписываться, да и без писем беседовать с ними за тысячи верст. Наташа не такая… И одна и короткая ночь — накануне…
Да, скоро год! До чего он изменился! Он прежде не жил, учился в школе, потом в институте, читал книги — там было чужое горе, ходил в театр — показывали чужие страсти; были у него приятели, они разговаривали о том, что на самой поверхности. Никогда Вася не заглядывал в закоулки чужого сердца. И кого он встречал? Молодых архитекторов, сослуживцев, в вагоне какого-нибудь болтливого снабженца… Жизнь раскрылась перед ним на войне. Он видел кругом такую беду, столько душевного благородства, столько низости, что никто не опишет, а если описать, скажут — выдумано… Поверят ли, что к нему пришла Елена Степановна (ей шестой десяток), сказала: «Остарела, воевать не могу, буду белье стирать, весь отряд накормлю, руки еще крепкие…» Она пришла после того, как сожгла свою хату. У нее ночевали немцы, она напекла оладий, дала бутыль самогона, они напились и уснули (она говорила: «дрыхли окаянные»). Она сожгла хату с двумя немцами. А есть и другие, как та паскуда в Навле, жила с гестаповцем, а над кроватью — портрет мужа — краснофлотец… Вася ее пристрелил. Навидался он предателей, старост, полицаев. Был один — Вася не может его забыть — молодой, только кончил учебу, он донес на девушку, что она комсомолка, ее повесили; а он сидел с самоучителем, говорил: «Научусь по-немецки, в Берлин уеду, не с вами, хамьем, жить…» А из сел приходили женщины, инвалиды, подростки: «Воевать хотим»… Грише тринадцать лет… Сколько отваги у народа, чистоты, и не расскажешь!.. Давыдов понимал, что на смерть идет (депо поджег), вечером он сел рядом с Васей, молча курили, потом он сказал: «Товарищ командир, вы мой тезка, тоже Василий, приятно…» И пошел… Вася говорил себе: я встретился с народом… Говорят — школа, вуз, а выходит, что настоящий университет здесь, учишься не только, как одолеть врага, как понять человека…
Десятого мая вернулась Варя. Вася сразу понял: что-то случилось. Аванесян сидел у стола, не сводил глаз с Вари. Она по-военному доложила:
— Два полка. Триста шестнадцатый прибыл с фронта, стоял напротив Думиничей, другой особого назначения с минометами, но без артиллерии — из Германии. Говорят — приказ очистить район. Суета, сразу видно, что готовятся…
Варя села на скамью и расплакалась; плакала она, как ребенок, — громко, рукавом утирала лицо.
— Наташу взяли. Она пошла в Дятлино, говорила — там у нее староста знакомый, расскажет… Я два дня пряталась, ждала. Потом пришел Федотов, он у них вахтером, говорит: «Уходи. Замучили ее насмерть, глядеть страшно…»
Аванесян встал, снова сел, хотел что-то сказать и не сказал, вышел из избы. Через час он вернулся с картой:
— Дрожнина позови. Я думаю, нужно пробираться на тот берег…
После короткого боя оставили Лукишки. Кривич шел угрюмый, с немецким автоматом. Его догнала соседка:
— Игнат Петрович!.. — Она заплакала. — Только отсеялись… В лес уйду, не останусь я с паразитами…
На следующий день пришлось бросить любимицу всех — сорокапятимиллиметровую пушку. Ее прозвали «Берточкой». Пять месяцев прослужила… Они шли через болото. Связной из отряда Кудрявцева передал: «Разбились на мелкие группы. Немцы наступают со всех сторон».