Кронштадт - Евгений Львович Войскунский
Он поднимает руку и стучит в дверь. Прислушивается. Ни шагов, ни голоса. Стучит еще, громче. Тишина. Может, спят? А может, на работе? На Морзаводе и по воскресеньям работают в каких-то цехах. Ну, еще разок. Не отвечают. Оконце в подъезде уже затянуло тусклой синевой. Ладно, будем считать, что не застал. Оно и к лучшему. Время войны — не время любви.
Любви? Вот какое слово пришло вдруг в голову…
Да какая любовь, это ведь так — накручено много вокруг абстрактного понятия. Просто взаимное тяготение полов. Инстинкт. Ну, может, не совсем так. Была все-таки Ольга, и было счастье, которого хватило бы — могло бы хватить — на всю жизнь. А хватило всего на неполный год — с мая до марта… После того как Ольга сказала, что им надо расстаться, он, Козырев, решительно покончил со свиданиями, признаниями, страданиями — со всей этой чертовой лирикой, не нужной флотскому командиру. Толь ко эпизоды — больше ничего. Эпизоды, как с пятигорской казачкой…
Уже повертывается Козырев уходить, как вдруг снизу доносятся шаркающие шаги. Это Надя идет по лестнице — завернутая в платок, в валенках, с тощей охапкой дров в руках. Поднявшись, она видит Козырева — глаза ее расширяются, дрова падают из рук.
— Здравствуй, Надя.
— Зачем вы пришли? — шепчет она, глядя со страхом.
Он вглядывается в ее лицо, размытое вечером:
— Когда ты перестала приходить, я подумал: вот и хорошо, вот и конец… Ничего не получается, Надя… Люблю тебя.
Она слабо охнула, попятилась к двери. Козырев шагнул к ней, споткнулся о рассыпанные дрова, нагнулся, стал подбирать.
— Дайте дрова, Андрей Константинович, — говорит Надя, — и… и уходите…
— Нет. Отвори дверь.
Дверь проскрипела старыми петлями. Козырев вслед за Надей входит в темный коридор, потом в комнату. Останавливается. Удары кресала, сыплются искры — это Надя, невидимая в темноте, пытается высечь огня.
— Погоди, у меня спички.
Козырев со стуком опускает дрова на пол. Вспыхивает огонек.
— Здесь на столе коптилка, — говорит Надя.
Теперь, освещенные язычком коптилки, они стоят друг против друга в холодной комнате.
— Я искал тебя на заводе, — говорит Козырев. — В отделе сказали, что ты перешла в электроцех.
— Перешла. Я теперь электрообмотчица. Рабочая карточка теперь у меня. Надо камелек разжечь. — Она наклоняется к печке, открывает дверцу. — Мама скоро придет с дневной смены…
— Погоди, Надя. Ты слышала, что я сказал?
Она не отвечает. Козырев подходит, берет ее за руку, и она поднимает на него встревоженные глаза:
— Вы, Андрей Константинович, выдумали что-то… Посмотрите, какая я… на человека не похожа, один нос из платка торчит…
Козырев привлекает ее к себе:
— Люблю тебя.
— Не надо, Андрей Константинович… За доброту вашу спасибо…
— Люблю. — Он целует ее.
— Не надо, не надо, не надо, Андрей… Ох! — Неуверенным движением Надя поднимает руки ему на плечи. — Неужели я еще живая?..
Держался старший краснофлотец Тюриков хорошо, слабость свою, валившую с ног, волей перебарывал. Был он, дитя голодных времен, не силен и не крепок сложением, а натурой — порывист и взрывчат. Эта-то взрывчатость и рвалась у него изнутри, сопротивлялась болезни. Цинга ломилась в поясницу, скручивала ноги и руки, метила красной сыпью. И оттого Тюриков торопился, сильно жал на ремонт своего, левого двигателя и дожал-таки, опередил вечного соперника — Носаля, Степана-правого. Первым он, Тюриков, закончил ремонт и поставил дизель под нагрузку.
А потом напряжение отпустило его, и Степан-левый слег. Уманский отпаивал Тюрикова хвойным настоем, подкармливал, втихую отдавая ему часть своего доппайкового масла. Цинга, однако, крепко прихватила Степана-левого, и пришлось сдать его в госпиталь.
Сырым ветреным утром повел Уманский Тюрикова через территорию Морзавода в город. Иноземцев тоже отправился с ними. Заодно собирался он в штаб отряда заглянуть, к флагмеху — в слабой надежде выпросить поршневых колец. Беда была с этими кольцами, многие повыкрошились и требовали замены, а запасных на корабле — в обрез.
Степан-левый шел трудно, ноги плохо двигались. Уманский держал его под руку, хоть он и уклонялся от поддержки, стеснялся.
— Не надо, товарищ военфельдшер, — гнусавил простуженным голосом. — Я сам могу…
— Меньше разговаривай, — посоветовал Уманский. — Гнилой ветер глотать.
А ведь скоро весна (подумал Иноземцев), начало марта уже. Неужели кончится эта зима? Так и не удалось мне вырваться в Питер…
— Просьба есть одна, — продолжал меж тем Тюриков. — Если письма будут приходить, так, может, кто занесет? Чтоб не пропадали…
— Да не беспокойся, — отвечал Уманский, — не пропадут твои письма.
Тюриков с осени не получал писем из дому, из деревни под Порховом Псковской области. По ту сторону фронта осталась его деревня на тихой речушке Шелонь. Но шел в Кронштадт поток писем из тыла — незнакомые девушки писали дорогим морякам-балтийцам, чтоб крепче били врага, — и на те письма, что попадали на «Гюйс», отвечал Тюриков. Не на все, конечно, — на часть писем слали ответ и другие бойцы. Но писали они не аккуратно, можно сказать — отписывались. А Тюриков отвечал незнакомым девушкам длинно, подробно, со вкусом. И пошла у него такая переписка, что корабельный почтальон стал со Степана-левого требовать то табаку, то компоту для подкрепления сил, положенных на таскание писем.
Еле тащился Тюриков, с трудом передвигая по скользким плитам улицы Аммермана распухшие ноги. А про девок своих помнил и беспокоился, чтоб, не дай бог, не остались они, бедняжки, без его писем.
— Одна, — говорил, — у меня осталась тетрадка. Не знаю, что и делать. В госпитале-то бумаги не дадут…
— Что ж вам целой тетради не хватит? — спросил Иноземцев. — Или долго лежать собираетесь в госпитале?
— Не, товарищ лейтенант, не в том дело. У меня, быват, одно письмо полтетради съедат.
— Писатель, — качнул головой Уманский.
На углу Интернациональной их остановил патруль. Строгости пошли той зимой в Кронштадте: ходили патрули, проверяли, чтоб никто не шлялся по улицам без дела. И надо же, сам помощник коменданта остановил их, долговязый рябоватый капитан по кличке Рашпиль. Долго читал документ — направление Тюрикова в госпиталь, — потом потребовал у командиров удостоверения личности.
— Два командира одного краснофлотца ведут, — сказал жестким комендантским голосом. — Военфельдшер — понятно. А вы,