Владимир Карпов - Взять живым!
— Приходи встречать после смены. Пусть сослуживцы и начальники увидят, какой у меня сынок.
Вечером Ромашкин пришел к проходной.
— Вы чей же будете? — радушно спросил безногий вахтер с медалью «За отвагу» на груди.
— Надежды Степановны Ромашкиной сын.
— Вот этой? — спросил вахтер, показывая на портрет матери на Доске передовиков производства.
— Ее. Даже не сказала, что стахановка…
— Так иди к ней в цех, погляди, как мать трудится.
— А пропуск?
— Какой тебе пропуск — ты фронтовик, у тебя на весь мир пропуск. Иди, не сомневайся, я здесь до завтра буду сидеть — выпушу. Вон туда шагай, в сборочный, там твоя мамаша.
Ромашкин прошел через двор, несмело открыл дверь в огромный, как стадион, цех. Жужжание станков, клацание железа, гул под потолком, словно летели бомбардировщики. Повсюду мины: в ящиках, на стеллажах, на полу штабелями. Мины сразу перенесли Ромашкина в знакомую фронтовую обстановку. Только мины здесь были из нового блестящего металла, еще не крашенные.
Мать увидела Василия, замахала ему рукой. Он шел к ней, внимательно разглядывая людей в черных и синих промасленных халатах и комбинезонах. В цеху работали только женщины и дети. У всех утомленные, серые, солдатские лица, темные круги под глазами, острые обтянутые скулы. Каждый делал свое, не разговаривая, быстро и сноровисто. Василий вспомнил тонкие ломтики хлеба на столе у матери. «Как же они на ногах держатся?» — думал он, еще пристальнее вглядываясь в худые, строгие лица работниц, мальчишек и девчонок, которые стояли у станков.
— Пришел? Как тебя пропустили?
— А там инвалид, он разрешил.
— Силантьев? Фронтовик, сам недавно с фронта. Теперь у тебя везде много друзей, всюду свои.
Ромашкин вспомнил публику в парке. «Напрасно я вчера злился. Не так уж много их там было. Да и офицеры ничем не виноваты, месяц, другой — и загремят на фронт. Некоторые, наверное, как и я, после ранения. Не за что на них обижаться. А настоящий тыл вот он, здесь. Да и не тыл это вовсе — та же передовая. Мы хоть сытые, воюем, а эти по двенадцать часов полуголодные трудятся. Я бы, наверное, такого не вытерпел, месяц-другой — и концы, а они годами здесь вкалывают!»
После гудка женщины повеселели, на усталых лицах засветились улыбки.
— С праздником тебя, Надежда Степановна, — поздравила пожилая тетушка, вытирая руки замасленной ветошью.
— Рассказал бы нам чего, фронтовичек?
— О чём? — смущенно спросил Ромашкин.
— Ну, как вы там воюете, куда вот эта наша продукция идет. Про себя что-нибудь — вон сколько наград. Женщины обступили офицера.
— Давай лучше про себя, — задорно крикнула молодая белозубая девушка.
Ромашкин растерялся. «Чего же им рассказать про себя? Геройских дел я не совершал. Соврать что-нибудь? Как же при матери? Она и так ночей не спит".
— Нечего, товарищи, мне про себя рассказывать, воюю как все. Взводом командую. Люди у меня замечательные: Иван Рогатин, Саша Пролеткин, Голощапов, Шовкопляс, старшина Жмаченко — все отличные воины, бьют врага на совесть.
— Скромный, все про других, — сказал кто-то сбоку.
— Нет, я правду говорю. А за продукцию вашу спасибо, она очень помогает нам бить врага. Приеду, расскажу, как вы здесь работаете, как на воде и хлебе трудитесь с утра до ночи…
— Погоди, сынок, — перебила пожилая женщина, — про это не надо бойцам говорить. У солдата ум должен быть спокойный, чтобы без огляду врагов бить. Мы здесь выдюжим, не сомневайтесь. Ты скажи им, чтобы скорей Гитлера кончали, вот тогда всем — и нам, и вам — облегчение будет. Приезжайте домой, вместе новую жизнь ладить станем.
Женщины зашумели:
— Ну, Марковна, ты как на собрании!
— Не дала парню про себя рассказать.
— Ладно, бабы, домой пора, аль забыли, что там кухня, стирка, уборка, детишки ждут?
— Еще и в очередях надо постоять…
— И на танцы сходить вечерком, — весело добавила задорная, а у самой у белозубого рта темные глубокие морщины, вокруг глаз фиолетовые круги.
Не думал Ромашкин, что дома в тылу будет его тяготить какое-то непонятное чувство растянутости времени. Когда объявили о пятнадцатидневном отпуске, первая мысль была — как мало! Всю дорогу спешил — на машинах, в поезде, чтобы побольше дней выгадать для дома. И вот прошло три дня — и тяжело на душе, нечего здесь делать, ничто не удерживает, кроме мамы, да и та с рассвета до ночи на заводе, и разговоры с ней все об одном: об отце, наказы — «береги себя», воспоминания о прошлой жизни. Нет больше трепетной тяги к Зине. Вместо нее горечь и обида.
Каждое утро искал Ромашкин в сводке Информбюро сообщения о своем фронте. «Как там дела? Как там ребята? Все ли живы? Может быть, кого-то принесли с задания на плащ-палатке. Написать письмо? Так сам раньше в полк вернусь».
Шурка после долгих жизненных передряг отсыпался, вставал, когда его будили поесть. Смущенно опуская свои огромные глаза, просил:
— Извините, пожалуйста, ничего не могу поделать, сон просто с ног валит.
— Спи, милый, набирайся сил, — утешала его Надежда Степановна. — Это у тебя разрядка после долгих мытарств. Поешь и ложись.
Однажды Шурик спросил Ромашкина:
— Скучаете о боевых делах? Горите желанием опять бить врагов?
Василий с грустью посмотрел на паренька:
— Не о врагах думаю. Хочется поскорее вернуться на фронт и выслать маме посылку с продуктами.
Шурик удивленно посмотрел на офицера, понял его и тихо попросил:
— Простите, я сказал глупость.
Хоть и вызывали неприятное чувство тыловые надраенные офицеры, все же хотелось Ромашкину и самому поносить золотые погоны. «Это во мне остатки училищного задора, тогда служба красивой и легкой казалась. Может быть, хорошо, что где-то теплится то чувство. Я вовсе не хочу жить таким озлобленным, как Куржаков».
Василий пошел в центр города, отыскал магазин Военторга, попросил у продавщицы:
— Дайте пару повседневных погон.
Девушка иронически улыбнулась:
— Чего захотели!
— А почему бы и нет?
— Если очень надо, идите к чистильщику обуви — вон на углу его будка, дядя Возген его зовут. Он поможет.
Ромашкин подошел к низенькому толстому старичку, щеки его были утыканы жесткими белыми волосками, как патефонными иголками.
— Говорят, у вас можно погоны достать?
— Смотря кто говорит, — уклончиво ответил чистильщик.
— Мне продавщица в магазине посоветовала.
— Правильно сделала, — он мельком взглянул на офицера, — вам нужен третий размер. А вообще-то в полевых лучше, в любой очереди без очереди пропустят. Зачем вам золотые?
— Пофорсить хочется.
— Ну пофорси. Плати двести пятьдесят рублей и форси.
— Сколько?
— Двести пятьдесят.
— Они же девятнадцать стоят.
— За такие деньги вон там, — старик показал на военторг.
— Но там их нет.
— Слушай, тебе погоны нужны или ты поговорить со мной пришел?
Дома Василий аккуратно разметил и прикрепил звездочки. Надев гимнастерку, долго смотрел на себя в зеркало. Загорелый бывалый вояка смотрел на него немного утомленными, усмехающимися глазами. Золотые погоны будто квадратики солнечного света переливались на плечах. «Куда же я в них пойду? К таким погонам повседневная фуражка с малиновым околышем полагается. Опять маху дал! Лучше бы матери буханку хлеба купил!»
И все же втайне ему было приятно видеть себя таким настоящим офицером. Вспомнились разговоры с Колокольцевым, достоинство, с которым он носит офицерское звание, какая-то его особенность в этом отношении. «Я бы ему понравился в таком виде. Надо будет поискать в комиссионном магазине хороший подстаканник. Самовар мне ни к чему и не по чину, а подстаканник заиметь приятно». Однако в комиссионном подстаканника не нашлось. А погоны золотые перед отъездом тоже снял, как-то неловко было ехать на фронт в золотых погонах.
* * *
Возвращаться из отпуска Василий решил самолетом. Увидел в городе объявление о том, что совершаются ежедневные рейсы Оренбург — Москва и подумал: «Надо полетать, убьют — и не испытаю, что это такое, а ведь когда-то летчиком хотел стать».
— Зачем тебе это? — испугалась мама. — На фронте рискуешь, в тылу хоть судьбу не испытывай.
— Все, мама, уже билет взял, полечу.
На прощанье Василий обошел центр города, все памятные места оглядел. «Что это я, будто навсегда расстаюсь? Когда первый раз на фронт уезжал, такого не делал. Предчувствие? Уж лучше бы не ездить в этот отпуск, воевал бы и воевал, а теперь вот что-то засосало в груди — живут люди и останутся живыми, на танцы даже ходят. Да, легче было бы этого не видеть».
В аэропорту мать плакала тихими покорными слезами. Василий скорбно глядел на нее, сердце разрывалось от жалости. «Бедная мама, как ты измучена, даже плакать у тебя уже сил нет». Рядом с матерью стоял Шурик в довоенной рубашке и брюках Василия, которые были ему великоваты. Желая отвлечь маму от тяжелых переживаний, Василий предложил: