Василь Быков - Подвиг (Приложение к журналу "Сельская молодежь"), т.2, 1981 г.
Не ожидавший приглашения, Лаврентьев развел руками:
— Спасибо, но...
— Пойдемте, пойдемте. Нам нужен такой человек, как вы. Вы как-то все умеете понять. Может быть, мы именно для вас делаем эту картину.
«Нет, не для меня».
— Хорошо, — сказал он, — обедать так обедать.
— Вот и отлично. Марина! — заметил наконец режиссер молодую актрису. — А вы? Надеюсь, вы не на диете, как Наташа?
— Нет, я не на диете.
— Тогда по машинам. У нас «Волга» и «рафик». Вас прошу со мной, — взял он за локоть Лаврентьева.
В нагревшейся на солнце «Волге» было душно, и все принялись сразу опускать стекла.
— Взрыв, конечно, придется делать на макете, — объяснял Сергей Константинович, обернувшись к Лаврентьеву. — Я вижу полную черную бархатную тьму — и вдруг яркая вспышка, высвечивающая контур здания. Как солнечное затмение: темный шар, окруженный льющимся пламенем и какими-то протуберанцами или как там их... Но вы понимаете?
— Театр был взорван не ночью.
— Не ночью? — удивился режиссер. — А представление?..
— Представления должны были заканчиваться до наступления темноты. В целях предосторожности.
— Это точно?
— Да, — кивнул Лаврентьев.
— Жаль, — огорчился Сергей Константинович. — Согласитесь, ночной взрыв больше впечатляет. Оранжевое пламя, на миг очертившее здание, вырвавшее его из мрака... Причем в полной тишине.
— В тишине?
— Да, конечно. Зачем бутафорский грохот? Полная тишина несколько секунд, оглушающая тишина, а потом крики, может быть, музыка, но сам взрыв в оглушающей тишине.
Лаврентьев знал: над театром не взметнулись оранжевые протуберанцы и не очертило контур яркое пламя. Огонь бушевал внутри, а потом в разбитые окна потянуло черным дымом, и дым окутал серое здание, размывая его очертания в предвечерней туманной мгле. Но грохота и он не запомнил. Может быть, его приглушили толстые стены, а может быть, сказалось нервное напряжение, притупился слух... и заглушило другое — Шумова, как и Константина, больше нет...
Они познакомились, когда Шумов вернулся из гестапо в шинели, накинутой на раненое плечо.
Максим ужинал, рядом с ним сидел высокий парень с таким же упрямым, как у отца, горбоносым лицом, но и непохожий на него, вернее, похожий на прежнего, молодого Максима, еще не приземленного жизнью, и смотревший не хмуро и подозрительно, как смотрел теперь на людей Пряхин-старший, а открыто и смело.
— Сын, — сказал Максим коротко.
— Вижу, — так же коротко ответил Шумов, осторожно расстегивая шинель.
Пряхины молча наблюдали, как он высвобождает забинтованную руку.
— Оса ужалила, — усмехнулся Шумов и присел к столу.
Максим подвинул чугунок с вареной картошкой.
— Что нового? — спросил Шумов спокойно.
— Говорят, бургомистра шлепнули? — отозвался Максим полувопросом.
— Да, убили, — подтвердил Шумов.
— Значит, не брехня?
— Нет, правда.
— Ты-то откуда знаешь?
— Мы вместе в фаэтоне ехали. Он не доехал, а я, как видишь, легким испугом отделался.
— Ну? — искренне удивился Максим.
Константин вилкой крошил картошку.
— По пути нагнал нас немецкий офицер на мотоцикле и пострелял немножко. Бургомистр минут через пятнадцать кончился.
— Дела-а! — протянул Максим. — Немецкий офицер, говоришь? Что он? Тронулся?
— Это был не немец. Он крикнул по-русски: «Смерть оккупантам!» — или что-то в этом смысле.
И Шумов вопросительно взглянул на Константина. Тот опустил глаза.
— Дела! — повторил Максим. — Выходит, ты уже успел за «новый порядок» пострадать?
— Выходит.
— Кость не зацепило?
— Нет.
— Повезло. И ты этого партизана вблизи видел?
— Да, рядом.
— И в лицо рассмотрел?
— Рассмотрел. Очень похож на немца. Рыжий такой.
Константин поправил на лбу влажную прядь темно-русых волос.
Напряженно было за столом. Каждый о своем думал, но больше всех беспокоился Максим. Чуял, что происходит важное, смертельно опасное, в сердце болело за сына. Однако слова Шумова успокаивали немного. «Костя чернявый скорей, не рыжий». Константин думал жестче: «Дурак, не пристрелил эту сволочь. А он темнит, что-то подозревает, факт. Теперь кто кого опередит». Шумов решал: а не ошибается ли он, все-таки слишком быстро промелькнуло перед глазами лицо в парике. «Похоже, что он. Что же это? Новая неудача или везение?»
— Вы работаете, Костя? — спросил он.
— Работаю. А куда денешься? Кусать-то нужно что-нибудь, да и в Германию в два счета угодить можно, если не определишься, — ответил Константин длинно, будто оправдываясь.
— Где же вы определились?
— В театре.
— В театре? Кем?
«Нет, все-таки везение. Кажется, после встречи с этим мальчиком, которому так не по душе гестаповская служба, качели понеслись в другую сторону... В театре! Надо же... Ну, конечно, в театре. Где же еще?» В памяти Шумова вновь возникло лицо стрелявшего в бургомистра человека — полоска на лбу, от которой тянулись гладко зачесанные назад светло-рыжие «немецкие» волосы, полоска от неумело закрепленного парика и выбившаяся прядь. «Это он, и он работает в театре».
Константин уловил в тоне Шумова нечто нарушившее нарочитую монотонность их разговора, но не понял причины.
— Не артистом, конечно. Электриком.
— И служба в театре считается настолько важной, что освобождают от работы в Германии?
— Да, они придают значение культуре, — чуть усмехнулся Константин.
— Это хорошо, — улыбнулся и Шумов. — Я сам завзятый театрал.
«Как-нибудь ты оттуда не вернешься», — подумал Константин.
— Самое время по театрам развлекаться, — заметил Максим.
— Жизнь коротка, искусство вечно, — ответил Шумов.
— Насчет жизни верно, — сказал Пряхин-старший. — Особенно по нынешним временам. А об искусстве не знаю. Не успел как-то приобщиться... Но, думаю, самообман. Горького читал. Ну и что? Он говорит: человек — звучит гордо. А Васька слушает да ест, то есть друг друга поедают. С кровью, без соли. Вот так. Искусство само по себе, а мы сами.
— Ну в здешнем театре, я думаю, искусство другого плана.
— Другого, — подтвердил Константин, но какого, уточнять не стал, да и не тот был момент, чтобы спорить об искусстве.
— А ты с работой определился? — спросил у Шумова Максим.
— В принципе да.
— Значит, признали тебя немцы?
— Немцы признали, но вот следователь Сосновский, соотечественник, кажется, не признает.
— Это личность известная, — сказал Константин.
— В театре бывает?
— Бывает. Но не тем известен.
— А чем же?
— Бдительностью.
— Я это почувствовал.
— И рана не помогла? — поинтересовался Максим.
— Рану он расценил как своеобразную маскировку. А меня счел своего рода наводчиком.
— Действительно бдительный, — сказал Пряхин-старший, а младший хмыкнул:
— Смешно.
— Не очень, — возразил Шумов. — Сосновский, по-моему, с юмором не в ладах. — Он провел рукой по раненому плечу.
— Приляжешь, может? — предложил Максим.
— Прилягу, пожалуй. Кстати, у тебя пожить пару дней можно, пока устроюсь?
— Тесновато у нас, — заметил Константин.
Но Максим не возражал:
— В тесноте, да не в обиде.
Таким был этот странный разговор, в котором каждый думал о своем, а мысли давили трудные, о жизни и смерти, и оттого слова, вроде обычные, простые, произносились трудно, по необходимости, и всем стало легче, когда Шумов прервал разговор, согласившись лечь и отдохнуть.
Но какой уж тут отдых — всем было не по себе. Шумов слышал, как сказал что-то Максим сыну, вроде бы собрался сбегать куда-то, несмотря на вечернее опасное время, а потом, кряхтя и чертыхаясь, одевался и наконец щелкнул дверной щеколдой. Темно было в доме. В спальне, где лежал Шумов, света не зажигали, лишь в зале чадил самодельный светильник. Там возился Константин — то ли по делу, то ли от волнения. Видимо, больше от волнения, потому что не столько возился, сколько ходил по комнате, а потом остановился у двери спальни. Шумов ждал этого и сказал негромко:
— Входи.
— Извините, мне тут вещицу бы одну взять.
— Вещицу?
— Да, вещицу, — упрямо повторил Константин, уловивший в голосе Шумова нечто похожее на насмешку.
— Бери, раз нужно.
Константин вошел, остановился близко, прикрывая единственную дверь.
— Забыл, где вещица? Или что делать, не знаешь?
Он действительно не знал. Была мысль убить сразу, а отцу сказать, что ушел. Но ведь труп нужно было деть куда-то, спровадить от дома подальше... «Может, в колодец пока? Нет, искать будут обязательно, если он их человек. А какой же еще? С бургомистром ехал. Да и не отказывается, что с немцами снюхался. С другой стороны, с отцом в красном подполье был. Да сам-то отец не тот. Почему ж этот ошкуриться не мог? Что он знает — вот главное. Узнал меня или нет? Говорит, вроде нет, а подсмеивается, факт...»