Василий Гроссман - За правое дело
Так прожили они жизнь, но спроси её кто-нибудь, любила ли она его, любит ли,— Варвара Александровна пожала бы плечами: она давно уже не думала об этом.
Потом ей стал мерещиться Анатолий, она видела его детские глаза, слышала тихий голос. И так почти каждую ночь — вспоминалось прошлое, мучила тоска о сыне, потом приходили злые мысли о невестке.
Наталья была женщиной шумной, обидчивой, своевольной.
Варвара Александровна считала, что Наталья женила на себе Анатолия хитростью, она ему не жена ни по уму, ни по красоте, ни по родне, которая занималась до революции мелкой торговлей. У Варвары Александровны имелась своя особенная логика, и по этой логике получалось, что дизентерией в 1934 году Анатолий болел из-за Натальи, и строгий выговор за прогул после праздника Первого мая, совпавшего с пасхой, он получил из-за Натальи. Когда Наталья ходила с мужем в кино или на стадион, свекровь сердилась, что невестка совсем забывает о ребёнке; когда Наталья шила сыну костюмчик, Варвара Александровна осуждала её: Анатолий ходит с продранными локтями и в нештопаном белье, а невестка думает лишь о мальчишке.
Но и Наталья не была женщиной кроткого нрава. В сражении с нею Варваре Александровне приходилось нелегко. Наталья тоже осуждала и винила свекровь чуть не за каждый поступок.
Наталья поступила на работу в детский дом, проводила там время с утра до вечера, часто после работы она заходила к знакомым. Варвара Александровна замечала всё: и когда, придя домой, она отказывается ужинать, и какое на ней платье, и когда она сделала перманент, и как она бормочет во сне, и как она иногда с Володей разговаривает рассеянно, с виноватой нежностью. И по всем этим признакам Варвара Александровна обличала Наташу.
Павел Андреевич пробовал уговорить их, объяснял, что жить нужно по-справедливому и доброму; как-то раз он вышел из себя, замахнулся кулаком, разбил розовое блюдо и чашку, из которой восемнадцать лет пил чай, грозил выгнать и грозил сам уйти. Но, видимо, ему стало ясно, что он лишь себя изведёт, а делу не поможет — ни силой, ни добром.
Вначале Варвара Александровна говорила, что не его забота вмешиваться в бабьи свары, но когда он перестал вмешиваться, она то и дело корила его:
— Ты что ж, не видишь, что ли, ты что ж не скажешь ей!
— Уйди,— говорил он.
Вот с этой Наташей ей предстояло совершить тяжёлый путь. Но о будущем ей трудно было думать — таким безрадостным казалось оно.
7Смена работала восемнадцать часов. От грохота и гула содрогалась высокая железная коробка мартеновского цеха. Этот грохот шёл из соседних цехов и с заводского двора. Его рождал прокат, где застывающие мерцающие сизые плиты и листы теряли немоту, присущую жидкой стали, гремели и звенели молодыми, вдруг обретёнными голосами. Грохот рождали тяжкие пневматические молоты, сминавшие прыщущие искрами сочные, помидорно-красные слитки металла. Этот грохот рождался стальными чушками, падавшими на товарные платформы, выложенные рельсами, чтобы предохранить дерево от ещё горячего, неостывшего металла. И рядом с железным грохотом рождался гул моторов и вентиляторов, скрежет и звон цепей, волочивших сталь…
В цехе стоял сухой жар. В нём не было ни молекулы влаги, белая сухая метелица бесшумно мерцала в каменном ранжире печей, стоявших в высоком полусумраке цеха. Колючая пыль, поднятая внезапным, врывающимся с Волги сквозняком, ударяла в лицо рабочим. Сталь лилась в изложницы, и вдруг сумеречный воздух наполнялся облаком стремительных искр, в краткую секунду своей прекрасной и бесполезной жизни подобных то безумной белой мошкаре, то опадающим лепесткам цветущей вишни. Иногда искры садились на плечи и руки рабочих и, казалось, не гасли, а, наоборот, рождались на этих разгорячённых работой людях.
Некоторые рабочие, собираясь передохнуть, подкладывали под голову кепку, а ватник стлали на кирпичи либо на чушку металла: в этом железном цехе не было мягкого дерева и земли, а лишь сталь, чугун и камень.
Отдыхавших людей клонило ко сну от постоянного грохота. Потревожить, поднять их мог внезапный приход тишины. Тишина в этом цехе могла быть лишь тишиной смерти либо тревоги и бури. В грохоте жил покой завода.
Работавшие подошли к границе человеческой выносливости. Лица их потемнели, щёки ввалились, глаза воспалились. Состояние многих рабочих можно было, несмотря на всё это, назвать счастливым, потому что причиной и основой счастья является вдохновение борющихся за свободу, а в эти часы беспрерывного ночного и дневного тяжёлого труда многие рабочие переживали чувство свободы и вдохновения борьбы.
В заводской конторе жгли архивы — отчёты о выработке прошлых лет, жгли планы. Подобно солдату, вступившему в свой смертный бой и не думающему ни о том, что ждёт его через год, ни о прошлых волнениях своей жизни,— огромный металлургический завод жил вдохновенной жизнью сегодняшнего дня.
Рабочим не надо было, как в глубоком уральском и сибирском тылу, осмысливать единство заводского труда с военной борьбой. Сталь, выплавленная сталеварами на «Красном Октябре», тут же рядом, на Тракторном и «Баррикадах», рождала броневые плиты танков, стволы пушек и тяжёлых миномётов. День и ночь уходили танки своим ходом на фронт, день и ночь пылили грузовики и тягачи, тянувшие к Дону орудия. Горячая кровная связь объединяла тех артиллеристов, башенных стрелков, которые огнём орудий, гусеницами тяжёлых танков, страстью сердца отбивали натиск прущего на Сталинград противника, с теми сотнями и тысячами рабочих, мужчин и женщин, стариков и молодых, которые в нескольких десятках километров от линии фронта трудились на великанах-заводах. Это было простое и ясное единство, единая, глубоко эшелонированная оборона.
Под утро в цех пришёл директор завода, полнотелый человек в синей длинной гимнастёрке, в мягких шевровых сапогах.
Рабочие, шутя, говорили, что директор бреется дважды в день, а сапоги начищает перед каждой сменой, три раза в сутки. Но теперь, видимо, он сапог не чистил и не брился, его щёки поросли тёмной щетиной.
Директор знал, каким будет завод через пять лет, он знал, какого качества придёт сырьё, какие заказы придут осенью, а какие к весне. Он знал, как будет обстоять дело со снабжением электроэнергией, откуда придёт лом и что будут завозить в промтоварные и продовольственные распределители. Он ездил в Москву, Москва звонила ему по телефону, с ним совещался первый секретарь обкома. От него зависело хорошее и плохое: квартиры, денежные премии, продвижение по службе, выговоры, увольнения.
Заводские инженеры, главный бухгалтер, главный технолог, начальники огромных цехов говорили: «Обещаю попросить директора»; «Доложу вашу просьбу директору»; «Надеюсь, директор поможет», либо, наоборот, грозили директорским гневом: «Представлю директору на увольнение».
Он прошёл по цеху и остановился возле Андреева.
Их окружили сталевары, мастера, рабочие.
И тот вопрос, который обычно задавал директор, приходя в цех, на этот раз строго задал рабочий:
— Как работа? Как дело?
— Положение тяжелей с каждым часом,— ответил директор.
Он сказал, что металл, обращённый в танки, уходя с заводского двора, через 14—16 часов уже воюет с немцами, что крупная воинская часть, получившая ответственное задание, потеряла технику во время авиационного налёта и от сверхплановой выдачи металла зависит многое — солдаты ждут. Сказал, что людей не хватает, некого просить и некого ставить на работу. Коммунисты, сотни лучших людей уходят в армию.
— Устали, товарищ? — спросил он, поглядев прямо в глаза Андрееву.
— Кто теперь отдыхает,— ответил Андреев и тут же спросил: — Остаться на вторую смену?
— Надо остаться,— ответил директор.
Он не приказывал, он в эту минуту был не только директором завода. Сила его была не в том, что он может дать премию, прославить, представить к награждению медалью либо, наоборот, взыскать, перевести на низший разряд,— разве в такие дни всё это имело значение?
И он понимал это, оглядывая лица людей, стоявших возле него. Он знал, что на заводе работают не только идеальные, влюблённые в труд люди. Среди рабочих имелись люди, работавшие без души, по необходимости.
Он поглядел на стоявшего рядом старика.
Белое пламя освещало нахмуренный лоб Андреева, и лицо его поблескивало так же, как поблескивали покрытые копотью балки перекрытий.
Андреев словно нёс в себе главное правило жизни и работы. Нечто бесконечно более важное и сильное, чем личные интересы и тревоги, торжествовало в жизни в эти дни — главное естественно и просто брало верх в решающий час народной судьбы.
И директор завода знал это. Андреев сказал:
— Какой же может быть разговор, останемся, уж коли так, останемся.
Плечистая женщина в брезентовой куртке, с головой, повязанной красной замасленной косынкой, сверкнув белыми зубами, сказала: