Овидий Горчаков - Вне закона
— «Хозяин!» «Батька!» Не могу я слышать это слово!.. Он хозяин, а мы кто? Холопы его?!
Вот и Богданов тоже… Сколько раз мы были с тобой, Степан, под пулями, сколько горя вместе хлебнули, сколько нехитрых солдатских радостей разделили! Я знал — случись со мной беда, ты не оставишь меня! Но ты не разбираешься в высшей математике. Ты был по-своему храбр, без ухарства. Не книги учили тебя, тебя выучила жизнь. И умен ты был мужицким, практическим умом. Ты первый пришел к нам в отряд — ты и Васька Гущин. Оружием своим владел ты так же умело и деловито, как конторскими счетами — недаром был ты до войны, до кадровой службы, колхозным счетоводом. Все для тебя было просто, ясно. Ты складывал и вычитал, делил и множил и никогда не ошибался. Но тебе и в голову не пришло помешать Самсонову убить, добить Богомаза. Не потому, что невыполнение приказа карается расстрелом, а потому, что ты верил командиру. Слово командира — закон. А ты тоже любил Богомаза!
Гущин! Ты стрелял в Богомаза!.. Командир сказал тебе, Богомаз — враг народа, и ты поверил ему, потому что веришь слепо и фанатично.
Ефимов! И ты стрелял в Богомаза!.. Ведь ты умен, в «высшей математике» ты очень хорошо разбираешься, ты видел, что приказ явно преступен, ты не мог поверить хозяину! И все же стал слепым и покорным его исполнителем. Значит, в сто крат тяжелей твое преступление!..
Но как объяснил Самсонов вам троим свою лицемерную речь над телом Богомаза? Я задал этот вопрос Сашку, и он, поразмыслив, ответил:
— Раз они поверили Самсонову, что Богомаза надо было убить как предателя, разыграв эту комедию с засадой, то… Да что там говорить! Они верят каждому его слову. Сказал, верно, что нельзя разглашать правду, и все… И вместе со всеми салютовали они, стояли в первой шеренге…
— Но зачем, зачем Самсонов это сделал? — вскричал я с острой душевной болью.
— Не за сто тысяч марок, конечно! Тут покрупнее игра. От чересчур большой власти голова, видать, ходуном пошла. Такой власти, как у него, у маршала, поди, нет. Нет над ним тут начальника. Мешал ему только один Богомаз. А властью Самсонов как водкой упился. Как пьяница — чем больше пьет, тем больше хочется. Я слышал о последнем споре Богомаза с Самсоновым. Еще в середине июня могилевские подпольщики передали Богомазу разведданные первейшей важности — немцы перебрасывали свои войска из тыла центральной группы армий на юг, чтобы там начать летнее наступление. А Самсонов не поверил, отказался передать эти данные. Наше командование, сказал он, ожидает наступления на Москву, потому и выбросили ваш десант в тыл генерального немецкого наступления на столицу. Вот и давай, мол, сведения о готовящемся наступлении на Москву. Богомаз, ты знаешь, оказался прав. Еще Самсонова, конечно, бесило, что он ничего не знает о могилевском подполье! Самсонов боялся, что Богомаз настроит против него подпольщиков, а те свяжутся с Москвой, нажалуются на него… Сам Богомаз долго берег авторитет командира, сам, бывало, слова против него не скажет и другим на язык наступал. Но после случая с Надей начал он собирать вокруг себя коммунистов, комсомольцев — он уже не мог молчать… Богомаз стоял за партийный контроль в отряде, а капитан никакого контроля над собой не хотел… И еще ревновал он Богомаза к его славе, боялся как соперника. А многого мы никогда не узнаем — многое теперь знает один лишь Самсонов.
Вот и последний поворот к лагерю. Будь что будет? Я не парабеллум в кобуре Самсонова. Я не хочу быть ни Богдановым, ни Гущиным, ни Ефимовым. Я потребую от Самсонова объяснений, доказательств. Пусть он докажет мне, что Богомаз — предатель, враг!
Я еле волочу ноги — впереди меня ждет смерть. Я останавливаюсь и почти кричу:
— Но он убьет нас! Может, пойти к Полевому?..
— Полевой нас не спасет — нет у него такой власти, — тихо говорит Покатило. — Мы только и его утопим с собой. А он очень нужен… Если нас убьют — отряд мало потеряет. Смерть Богомаза оборвала связь с Могилевом, прервала работу поважней наших засад и взрывов на железной дороге. Эта смерть ослепила отряд. Бывают, бывают незаменимые люди!.. Но отряд живет, должен жить. Не убивать же нам командира! Ему своя воля закон. Какой ни есть, а командир! Москва его сюда послала — только Москва и снять может. Я все понимаю, но против дисциплины, против долга не пойду, не стану командиру ножку подставлять. Я кадровик. Мне моя воинская честь дорога. Пусть расстреливает! — Сашко пугает меня своим взглядом. Таким светом горели, наверное, глаза раскольников, когда во имя слепой веры шли они на костер! — Совесть моя, Витя, спокойна. Я не поднимаю на него руку не потому, что боюсь его, боюсь за себя — я боюсь за наше дело, боюсь ослабить нашу силу, помочь врагу. Самсонова я ненавижу, презираю, но он — командир, и я должен подчиняться ему. На том стоим, на том все держится… Не нам поправлять командира, пусть поправляет его высшее начальство. Что получится, если каждый пойдет против командира, против закона? Не нам с гобой законы менять.
Эти слова; произнесенные с непоколебимым убеждением, с какой-то отстоявшейся горечью, потрясли меня. Они показались мне благородными, смелыми, честными, и все же я почувствовал в них глубокую неправду, трагический пафос ложно, рабски понятого долга. Преданность долгу — прекрасная вещь, но она не требует и не оправдывает выполнения преступных приказов. До конца подчиняться долгу во имя добра, и никогда — во имя зла…
— Но ведь это какое-то непротивление злу! — говорил я в панике, пытаясь найти уязвимое место в позиции Покатило. — Это самоубийство! Чтобы приказ заглушал честь, совесть, разум. Мы не гитлеровцы! Стать мучениками только потому, что преступник прячется за параграфом устава!
Человек чуткой совести, Александр Покатило сам как будто тревожно догадывался, что неверно понятый долг завел его на гибельный путь. Но он отмахивался от этой страшной догадки, не видел иного пути…
— Выхода нет, — упрямо отвечал он. — Я не Богомаз, не представитель партии. Я не судья своему командиру. «Действуй по уставу и по обстоятельствам!» — любил говорить мой комбат на фронте. Но как действовать в таких обстоятельствах — это мне никто не говорил!..
Он пошел вперед не оборачиваясь.
Искать помощи у друзей? Нет, на Барашкове, Щелкунове, Шорине я обожгусь так же, как обжегся на мне Саша Покатило!
— Стой! — окликает нас часовой Баламут.
— Не видишь, свои…
Баламут улыбается мне дружески, а я смотрю на него с ужасом: если Самсонов прикажет ему расстрелять меня — он такой парень, ни на секунду не задумается! Враг — значит, девять граммов, и точка. Что он понимает в «высшей математике»?
— Закурим, дытыно? — предлагает мне друг.
— Закурим, Сашко.
4Полуденный воздух налит душной, знойной тяжестью. С нестерпимой яркостью жарко и недвижно полыхает листва. На Городище завывает какая-то новая пластинка. Мир кажется таким необъятным сейчас, когда он сузился до короткого пути по «аллее смерти» от поста до лагеря. Сердце стучит все сильнее в ребра.
По «аллее смерти» идет Самсонов. «Хозяин». «Батька». Идет прогулочным шагом. На ходу срывает с куста ветку, очищает ее от листьев, хлопает прутиком по желтому голенищу. А слева и справа поднимается из березняка запах тления, запах смерти. Там в кустах много безымянных могил — могил предателей — и одна могила с обелиском — Богомаза… Наде обелиск не поставили. Не поставят и мне с Покатило.
Самсонов увидел меня. Увидел живым и невредимым Александра Покатило. И диковинное выражение скользнуло по его бесстрастному лицу, выражение недовольства и облегчения. Или это только показалось мне?..
Вот Самсонов повернул вдруг с тропы, сделал шаг в сторону, неподалеку от Надиной могилы, нагнулся. Может быть, для того, чтобы спрятать лицо. Выпрямился. В руке веточка с алыми ягодками земляники. Лицо опять бесстрастное.
Всю мою решимость смело вдруг приступом страха, страха, от которого остановилось сердце и потемнело в глазах. Не животный страх перед концом, а боязнь умереть от своей советской пули, умереть глупо, ненужно, по прихоти случайного недоразумения, умереть — не шевельнув и мизинцем в свою защиту.
Покатило бледен, но с виду спокоен. В сильных руках он крепко сжимает пулемет.
— Эх, батько, батько! — с невыразимой горечью шепчет он мне, исподлобья глядя на приближающегося к нам Самсонова.
Последняя затяжка. Как перед боем.
— Товарищ командир, — говорю я сдавленным голосом, — разрешите доложить?..
— Так, так, — с легкой усмешкой процедил сквозь зубы Самсонов, стоя перед нами в непринужденной позе, играя ивовым прутиком. — Доложишь в штабе. — И, повернувшись на каблуках, он зашагал к лагерю. — Через плечо бросил мне: — Зайдешь с донесением минут через пять.
Ничего и никого не видя перед собой, я медленно прошел по «аллее смерти», по лагерю и остановился у шалаша своей группы. Отыскал в шалаше свой вещмешок, порылся зачем-то в нем, завязал непослушными пальцами тесемку. Не отдать ли кому-нибудь из друзей свое имущество? Чего там, и так возьмут… Я положил на вещмешок полуавтомат: Придется ли чистить тебя после сегодняшней засады? Наверно, прошли уже те пять минут… Пять минут…»