Александр Андреев - Ясные дали
Я почти со страхом глядел в сторону двери — ждал Нину. Она вошла, на секунду задержалась на пороге…
— Нина твоя, — доверительно шепнул мне Леонтий, — ох, и скучала она по тебе, старик! Гордись. Уйдет на речку, сядет там на камень и сидит — Аленушка с картины Васнецова…
Нина шла ко мне через весь зал; темные, продолговатые глаза ее выражали трудно сдерживаемую радость. Мне хотелось кинуться ей навстречу, взять ее за плечи и улыбнуться в лицо… Но меня точно пригвоздила на месте какая-то темная, неподвластная мне сила. И радость в глазах девушки сменилась замешательством: она, видимо, пыталась постичь, что со мной произошло. В следующий момент руки ее испуганно прижались к груди. Она не произнесла ни слова, только, опустив ресницы, слабо покачала головой; думалось, что она сейчас заплачет. Мучительно было видеть ее такой!
Заговорил Леонтий:
— Здравствуй, Нина. — Он с недоумением посмотрел сначала на нее, затем на меня. — Почему вы молчите? Эй, товарищи! Какая кошка пробежала?
В это время в зал как бы впорхнула Ирина Тайнинская в светлой юбочке и красной кофте, засмеялась, зазвенела колокольчиком. Она на ходу чмокала подружек, с веселой лихостью отвечала на приветствия, чуть покачиваясь, приблизилась к нам, приветливая, сияющая, привычно взяла меня под руку, как бы демонстрируя свое право на меня, поцеловала Нину.
— С приездом! Говорят, вы повеселились вволю. Все в восторге от этой экспедиции.
Леонтий отодвинулся, хмурый и озадаченный, поглаживая шрам и невнятно ворча:
— Вот она, кошечка-то…
Нина принужденно улыбнулась Ирине:
— Мы не веселились, мы работали…
— Как пронеслось лето! — отозвалась Ирина с беспечностью, явно наигранной. — Оно у меня вышло горько-сладким: вначале скучно было, качалась в гамаке, читала романы из колхозной жизни — представляешь, счастье какое! А потом вот Дима приехал, скрасил жалкое существование… Ездили в Сокольники, на дачу, ходили в кино…
Нина, постояв немного, отвернулась к окну. Ирина Тайнинская, видимо, поняла, что причинила ей боль, нахмурилась, на свежее лицо легла тень минутного раздумья и раскаяния, и, чтобы не показывать этого, выбежала из зала.
Леонтий Широков мрачно смотрел в пол.
— Знаешь, старик, — прошептал он подойдя, — я считал тебя несколько… устойчивее…
Нина, не двигаясь, смотрела, как за окном дрожали на ветру широкие, уже порыжевшие листья липы. Я ощущал настоятельную необходимость объясниться с ней, снять с души камень.
— Нина, — сказал я, тронув ее за локоть.
Она медленно повернула голову, и я встретил открытый, ясный и непреклонный взгляд: в нем я прочитал свой приговор.
— Не говори со мной. И не подходи. Никогда.
Вот и разбилась наша любовь; осколки ее не собрать, соберешь — не склеишь, а склеить удастся — не станет звенеть… Я покинул зал.
Через несколько минут в класс вошел Аратов, неожиданно оживленный, посвежевший; очевидно, хорошо отдохнул за лето. Островок волос на бронзовой голове его как будто уменьшился и посветлел, порыжели и колечки волос, видневшиеся в открытом вороте рубашки, во всем его облике появилось несвойственное ему добродушие, снисходительность; только по-прежнему он много курил да неизменно похрюкивал.
— Вы всё хорошеете, ребята, — говорил Петр Петрович, показывая в улыбке нижний ряд белых красивых зубов. — От вас глаз не оторвать, а в особенности от девушек… Широков, встаньте-ка. — Леонтий поднялся. — Кто подумает, что год назад он вырвался из дремучих лесов, от медведей? Красавец-мужчина!
Леонтий, краснея, потрогал шрам на щеке и сел.
— Многие из вас уже снимались! Ну и как, успешно? Насколько помогли вам наши уроки, этюды? — Он тяжеловато повернулся — стул жалобно скрипнул под ним, — через плечо взглянул на меня. В этом взгляде я уловил насмешку. Подымало искреннее желание заявить ему: «Я был счастлив, что все лето не виделся с вами».
Сердобинский поспешил заверить Аратова:
— Еще бы, Петр Петрович! Режиссеры, они такие: что на поверхности лежит, то и берут, копнуть в глубину им некогда — скорее метры гнать. План! Фундамент под нас подвели вы, Петр Петрович.
— Так и должно быть, — согласился с ним Аратов. — Сперва фундамент закладывают, а затем уж и здание возводят. У одного это здание — назовем его актерским мастерством, талантом — массивное, строгих и четких линий, точно высеченное из камня; у второго, наоборот, собрано из малых, тщательно отделанных деталей; у третьего — все в затейливых украшениях: вензеля, инкрустация, резьба, балкончики, наличники, башенки, флюгера… Формы мастерства беспредельны!
Максим Фролов толкнул меня в бок локтем, шепнул:
— Ты в какой стиль себя зачисляешь? Я — в готику, меня на верхи тянет. Я хочу, чтобы мое мастерство было вроде Собора Парижской богоматери.
— С химерами?
— А как же! У артиста вся жизнь — химера, неосуществленная мечта.
Сердобинский тщеславно полюбопытствовал:
— А к какому виду строений меня отнесете?
— Ты — сарай, — ответил Леонтий. — Тесовый сарай, со щелями, в которых свищет ветер.
Сердобинский отвернулся, глубоко обиженный; я упрекнул Леонтия:
— Ты же просил помирить вас…
Петр Петрович закурил новую папиросу, встал и, косолапо ступая, начал прохаживаться, чего раньше с ним не бывало; клочья дыма тащились вслед, как бы цепляясь за уши его, за плечи.
— С этюдами у нас с вами покончено, — торжественно известил он. — Но в процессе работы мы не раз будем возвращаться к ним… — Он выдержал паузу и произнес, как самое важное: — С сегодняшнего дня мы приступаем к сценическим отрывкам.
В классе на секунду все замерли в томительном ожидании, потом зашептались, заскрипели стульями.
Аратов вынул из портфеля несколько листков. Наступила тишина, все внимание было приковано к этим листкам: кому что достанется — ведь от этого будет зависеть дальнейшая судьба.
— Мольер — «Мещанин во дворянстве», — объявил Петр Петрович. — Заняты: Мамакин — господин Журден, Кобылина — госпожа Журден, Акимова — их дочь. Мольер — «Жеманницы», — читал далее Аратов. — Заняты: Тайнинская, Хороводова, Фролов, Вобликов. — Смолкнув на минуту, он оглядывал тех, кого называл, улыбался и чуть наклонял голову, точно любовно преподносил дорогой подарок: «Примите, пожалуйста…» — Гольдони — «Хозяйка гостиницы». Заняты: Широков, Петровская. Лопе де Вега — «Собака на сене». Заняты: Кравченко, Смирнов. Бомарше… — С недоумением прислушивались мы к непривычным именам, переглядывались.
Я напрягался все больше и больше: что-то он мне приготовил?..
— Горький, — неожиданно сказал Петр Петрович, — инсценировка рассказа «Челкаш». Заняты: Сердобинский — Челкаш, Ракитин — Гаврила.
Меня будто ожгло — всего ожидал, только не этого. Я даже привскочил. Этот нетерпеливый жест был воспринят Аратовым как протест.
— Вы недовольны, Ракитин? — спросил он хмурясь.
— Да.
— Почему? Чем?
— Гаврила — глупый, жадный, трусливый человек, я ненавижу, я презираю таких! — выпалил я задыхаясь. — Я не могу, я не буду его играть!
Как и большинству юношей в начале актерского пути, мне мерещились благородные герои, романтики, красавцы, люди больших страстей и мужества, рыцари! А тут — Гаврила… После я убедился, что глубоко заблуждался: способности актера полнее всего раскрываются в ролях характерных, оригинальных. Но тогда это было именно так. Я открыто восстал против Гаврилы, а заодно и против Петра Петровича.
Аратов выдернул из зубов папиросу, раздавил ее в пепельнице и с решимостью подступил ко мне; на белках выпуклых глаз опять проступили красные прожилки.
— Ваши капризы мне начинают надоедать. Терпеть их дольше я не намерен! Если вы думаете, что вы герой, так вы глубоко ошибаетесь. Вы не герой.
Во мне все дрожало; так же раздельно, как и он, я выпалил ему в лицо:
— А если вы думаете, что вы педагог, то вы тоже ошибаетесь. Не педагог вы, если не знаете, что надо ученику!
Аратов оторопело отступил, машинально застегнув пиджак на все три пуговицы.
— Вам надо выйти из класса, вот что я хорошо знаю, — проговорил он; но вместо меня вышел сам, швырнув на стол листки.
Резко и угрожающе прозвучали его шаги, легкими уколами отдаваясь в моем сердце. Я пожалел о случившемся: отделаюсь ли я когда от своей грубости и несдержанности!
Вслед за тем на мою голову обрушился справедливый гнев группы; кричали со всех сторон, обвиняя меня в зазнайстве, в самомнении.
Моим защитником оказался один Мамакин; он поднял руку, дождался тишины и сказал:
— Он тоже хорош, Аратов, — только и норовит, как бы унизить человека. Ну, спросил бы, в чем дело? Объяснил… На то он и педагог. А он сразу — «не герой». Сам он больно герой. Надавал нам французов и доволен! Какой он был, Журден этот, черт его знает! С какого бока к нему подходить?