Виталий Мелентьев - Варшавка
— Все, — кивнул он Джунусу, передавая ему немецкую каску. — Двинули, пока фрицы, обратно, не разобрались по ранжиру.
Джунус поднялся. Его пошатывало, но он, закусив губы, все-таки пошел.
Шли поверху, неторопливо, и на них никто не обращал внимания. За вторыми траншеями Жилин расстелил немецкую шинель, положил на нее свою снайперку и кивнул выбивающемуся из сил Джунусу: «Ложись», лег сам и ползком потащил друга. Немцев в первой траншее было мало, и они занимались своим делом. Огонь вели только из дзотов и кое-где из вторых траншей, а первые молчали.
"Правильно делают, — мельком подумал Костя, — не привлекают огонь на главное".
А главным для немцев были первые траншеи — вторые потревожило не так сильно.
Снег был истоптан, взрыхлен разрывами, испоганен копотью И желтой глиной. Костя изучал следы и близкие проволочные заграждения. Где-то рядом, но левее тоненько позванивала сталистая проволока — немецкие саперы ставили но заграждения заплатки.
Вправо, на юге, следов было поменьше, а воронок побольше и заграждения не имели аккуратных проходов — там начинался участок второго батальона. Туда и решил ползти Жилин, потому что такими, еще крепкими, заграждениями саперы противника займутся в последнюю очередь.
Он осторожно перевалил Джунуса через траншею и, придерживаясь чьих-то следов, поволок к заграждениям. Так, по чужим следам, не поднимая головы. Жилин протащил Джунуса под проволокой и наткнулся на две глубокие воронки, должно быть, от стодвадцатидвухмиллиметровых снарядов. В одну он затащил Джунуса. оставив рукава немецкой шинели-волокуши наверху, а во вторую залег сам.
Он очень устал, хотя сил у него еще хватало, но сдавали нервы. Хотелось просто покоя, полной тишины. Есть же предел человеческому напряжению! Не хотелось ни спать, ни двигаться, ни думать, ни пить, ни есть. И лежать тоже не хотелось. Ничего не хотелось.
Только тишины и покоя.
Он долго лежал, не замечая, как словно впитывает, звуки, вначале — мощные взрывы, выстрелы, потом стуки, посвисты пуль, далекие разговоры, звон проволоки, шум шагов, наконец, шуршание смерзающихся и потому скатывающихся с краев воронок комочков глины и торфа. Может, какой-то единственно бодрствующий участочек безмерно усталого мозга подсказал бы ему и еще какие-нибудь, обычно неслышимые, звуки, но тут его кто-то лизнул в висок и щеку. Костя, обмирая, вскинул голову.
Перед ним лежал черный с белым галстуком на шее. с добродушно повисшими ушами пес и просительно улыбался — зубы и мощные клыки слабо поблескивали. Такой ужас, такое бездумье вдруг охватили Костю, что он даже крикнуть не смог, а только просипел н стал отодвигаться. Пес положил кудлатую голову на вытянутые лапы и, закатывая глаза и умиленно улыбаясь, следил за ним. Отодвинуться далеко Костя не мог: ноги уперлись в глину. Эти безвольные попытки словно вернули его к жизни.
— Ты чего? — свистящим шепотом спросил Жилин у собаки, и пес, наверное, понял его.
Он приподнял голову и, перестав просительно улыбаться, стал смотреть в сторону. Уши у него встали торчком.
Костя невольно подчинился — таким строгим и решительным стал пес — и тоже посмотрел в ту сторону. Там еле заметно темнели уже припорошенные снегом и прахом бугорки тел и, словно утонувшая в снегу, перевернутая утлая лодочка.
Костя взглянул на собаку и встретился с ней взглядом. Морда у нее опять изменилась — стала мягкой, просительно-жалобной, она опять положила ее на лалы и, извиваясь и даже не поскуливая, а еле слышно, как цыпленок, попискивая, словно бы поползла навстречу Жилину.
Еще минуту назад для Кости весь мир как бы отодвинулся и ничего, кроме покоя, он не хотел, но тут, помимо своей воли, пополз из воронки к опрокинутой лодочке. Пес полз рядом, норовя продвинуться первым. И впереди, и по бокам, и за лодочкой чернели мелкие минные воронки и побитые собаки. Рядом с лодочкой, подтянув к подбородку ноги и сжав руки на животе, лежал на боку маленький солдатик с жидкими темными усами. Пес опередил Жилина и первым подполз к этому солдатику, ласково и осторожно лизнул его а лицо, потом торопливо лизнул еще и еще, оглянулся на Костю, дернулся, а потом опять наклонился и стал порывисто принюхиваться к усам солдатика. Костя, и не приближаясь, понял, что человек мертв. Видно, осколки пробили ему живот и он долго мучился, потому что лицо казалось тревожным, страдальческим.
Пес выпрямился, сел, опять оглянулся на Костю и вытянул морду к низкому темному небу; он собирался выть, отпевать своего друга. Костя бросился на него, обнял за шею и прижал к себе, сваливая на снег. Пес попытался вырваться, но Костя крепко держал его за упряжь, поглаживая по загривку и еле слышно пришептывая:
— Тихо, псиночка, тихо… Не у тебя одного беда. Не у тебя. Держись, псиночка, держись.
Он говорил все это искренне, потому что понимал горе собаки, потерявшей своего друга и проводника, потому что слышал, как бьется ее сердце, и жалел и ее, и себя, и своих ребят.
Здесь, на ничейке, между позициями воюющих, две живых души словно заново переживали горечь потерь, свое боевое сиротство и понимали друг друга. Пес уже не сопротивлялся, он приник к жилинскому боку и опять тихонько, по-цыплячьи, попискивал. От этого писка, от вздрагивания собаки у Кости пропадала внутренняя мелкая дрожь — нервы приходили в норму.
— Ну. что ж ты сделаешь, псиночка. Воевать-то, обратно, нужно. Ничего ж не поделаешь… Пока живые — нужно жить и воевать, другие за нас того не сделают!
Он гладил собаку, потом вспомнил, что кошки да и собаки любят, когда их чешут под подбородком, провел рукой по морде и почувствовал, что она мокрая.
Когда он гладил собаку, то чувствовал: усталость проходит, что-то опять становится в нем на свои привычные места. И еще он понял, что оставил рукавицы в воронке.
Он еще погладил собаку, прижал к себе и прошептал:
— Лежи. Не двигайся. — И потряс ее так, как трясут за плечи хорошего друга. — Хорошо?
Он вернулся к воронке, надел рукавицы и вытащил за рукава немецкую шинель, на которой не то спал, не то умирал Джунус. Он подтащил его к лодочке и перевернул ее.
Под ней лежал еще один убитый — тот, которого так и не успел эвакуировать погибший каюр. Костя подвинул лодочку, выпростал из-под мертвого одеяло н легко вложил Джунуса в этот пенальчик. Потом нашарил обрывки собачьих постромок, связал их и, причмокивая, подозвал собаку. Она подползла и привычно легла впереди лодочки. Костя привязал к ее упряжи постромки, потом приладил такие же постромки к своему ремню и шепнул, потрепав собаку по загривку.
— Поползли, псиночка. Надо довоевывать.
И они дружно потянули лодочку, оба упираясь четырьмя конечностями о промораживающийся, но еще оттепельный снег, иногда проваливаясь до самой стылой земли. Оба потели, дышали загнанно, и когда становилось невмоготу — смотрели друг на друга, передыхали и ползли дальше.
Джунус иногда легонько постанывал.
Уже за своими проволочными заграждениями Костя нащупал брошенную каску, хотел отшвырнуть ее, но потом приостановился, снял с себя немецкую и надел свою, круглую, как арбуз, с отворотиком вместо козырька.
Глава двадцать третья
Когда роты вернулись на исходные, в свои траншеи, пришли и те два разведчика из группы прикрытия, что остались живыми. Только тогда Мария поняла, где Костя и что его ждет.
С этой минуты, привыкая к кровавой, спешной и тяжелой работе, она все время думала о нем, но уже не вздрагивала, когда в землянку вносили очередного раненого: если принесут Костю, он и сам ее узнает. Узнает н похвалит, что она на самом важном месте.
Но он не входил и его не вносили. И никто не знал, что случилось со снайперами, хотя многие видели, или им казалось, что они видели, как те стреляли в тылу врага.
Раненых поступало все больше, санитары не управлялись с погрузкой, и Мария все чаще выходила помогать грузить раненых в сани — машины сюда, к передовой, не подходили.
Их было мало, их берегли.
Уже к вечеру Марию несколько раз подташнивало. но она не обращала на это внимания — слишком уж страшна и необычна была ее работа.
Когда стало понятно, что отход неизбежен, Кривоножко приказал повару вернуться на кухню, но Мария осталась на медпункте, и ей все чаще приходилось грузить раненых. И когда она в очередной раз вытаскивала на поверхность носилки с тяжелым ранбольным (она уже научилась этому словцу — «ранбольной» от фельдшерицы), бывший с ней в паре санитар оступился, и она едва не уронила носилки. От напряжения в ней что-то чересчур уж натянулось, и она явственно почувствовала шевеление внутри. Уже погрузив раненого, преодолевая пришедшую затем слабость и головокружение, она прислонилась к сосне, сдвинула ушанку. подставляя лоб ветерку, и зашептала:
— Рано… Нет, не может этого быть…