Сталинградский гусь - Валерий Дмитриевич Поволяев
Он задвинул ногой клюшку под кровать, – предмет этот, совсем не вожделенный должен остаться в палате для следующего клиента, который, стеная жалобно и схлебывая с губ соленый пот, станет учиться после ранения ходить по земле… Дело это трудное, осваивать его по второму разу в жизни очень непросто, и Максимыч заранее жалел этого человека.
– Максимыч! – привычно проговорил Пустырев, вышел на середину палаты, откашлялся тщательно. – Товарищи! – обратился он к тем, кто лежал на койках. – Пулеметчик Максимов в день, когда был ранен, сумел сбить из станкового пулемета немецкого стервятника – самолет «Мессершмитт-109»…
Палата зааплодировала.
– Все-таки получил свое разбойник? – не выдержал Максимыч, раздвинув небритое лицо в кроткой улыбке, – этим обстоятельством он был доволен.
– Получил сполна. Разведчики ходили на ту сторону, видели этот «мессер»… Разделан так, что кукарекать от удовольствия хочется. А герою – награда от командования соответственно. – Пустырев передал Максимычу мягкую картонную книжицу, следом серебряный кружок, прикрепленный к колодке, – медаль «За боевые заслуги».
В окопах медаль эту называли сокращенно ЗБС. Хотя правильно было ЗБЗ. Что ЗБС, что ЗБЗ – все одинаково приятно.
– Самолет, рассыпанный по винтикам и болтикам, по железкам мятым и ржавым, лежит в четырех километрах за линией фронта, – сказал Фарафонов, добавил, хотя можно было не добавлять, и так все было понятно, – на немецкой территории и, как сказали бы наши инженеры, восстановлению не подлежит.
Пустырев прицепил медаль к нательной рубахе Максимыча, сшитой из плотной байки с треугольным вырезом, пожал ему руку, оглянулся, словно бы хотел проверить, не подглядывает ли кто за ними? – никто не подглядывал, и Пустырев проговорил негромко, как опытный заговорщик:
– Неплохо бы медаль эту в стакан окунуть, но такой возможности у нас в госпитале, Максимыч, нету, извиняй! Сделаем это у себя, в родном окопе… Или позже, в Берлине, когда наступит победа – все ордена тогда обмоем!
После этого многообещающего заявления командиры четко, как на параде, откозыряли и ушли.
Палата заволновалась:
– А как же быть с фронтовой традицией, утвержденной самим Верховным главнокомандующим – все награды обмывать обязательно, а? Ведь для этого и выдаются наркомовские сто грамм!
Это донеслось из одного угла палаты. Из другого угла донеслись иные слова, хотя тема была старая.
– Если не обмыть медаль чем-нибудь крепким, а потом не вытереть о кусок мягкого хлеба, она ведь и оторваться может и потеряться навсегда…
Максимыч удрученно развел руки в стороны.
– Мужики, если бы у меня было хоть что-то, даже дорогое заморское, я бы зажимать не стал…
Положение спасла молоденькая фельдшерица, лишь несколько дней назад присланная в госпиталь и еще не успевшая освоиться с драконовскими здешними законами, – принесла Максимычу колбу, наполовину наполненную чистым медицинским спиртом…
Эта колба и была распита – награда требовала обмывки.
* * *Вернулся Максимыч в свой гвардейский батальон, который продолжал стоять на старых своих позициях, – окопы те не сдвинулись с места ни на метр, они словно бы высохли под горячим солнцем до каменной твердости и теперь их нельзя было взять ни гранатой, ни снарядом, ни динамитом. Комиссия, которую перед выпиской из госпиталя прошел Максимыч (как и все выписывающиеся), прислушалась к его просьбе и вновь отправила на хутор из трех домов, а уж от хутора того до окопов – рукой подать.
Время уже стояло осеннее, по ночам земля покрывалась серебряным налетом, было холодно. Максимыча вместе с пополнением из двадцати двух новобранцев забросила полуторка, приехав, он даже докладываться командиру не стал (Пустырев – человек необидчивый, ежели что – простит), побежал в хозблок, где стояли фуры: как там гусенок?
А гусенок уже почувствовал, что приехал хозяин, – нюх он имел собачий, – выпрыгнул из фуры и что было мочи понесся к Максимычу. Максимыч с лету подхватил его и сморщился от боли, возникшей внутри, – это уже был не гусенок, а настоящий гусь. Довольно грузный, большой, – подрос, однако!
Максимыч засипел, стравил воздух, застрявший в глотке, и произнес сипло:
– Тебя уже в пулемет запрягать можно.
Гусенок обрадовался ему невероятно, бормотал что-то нежно, в голосе его возникали серебристые, как у журавля нотки, переливались, превращались в пение, радостное курлыканье это долго не держалось, теряло громкость, – все нежные слова, которые произносил гусенок, были тихими.
Не в силах после ранения держать гуся на руках, Максимыч присел на камень, потом, скинув с «сидора» лямку, запустил руку внутрь и достал из мешка матерчатый кулек с невесомо сухими пшеничными дольками, высушенными в госпитале на подоконнике специально для гусенка.
Раздернув горловину кулька, Максимыч поднес его к гусенку:
– На-ка, дружок, поклюй!
В груди у гусенка пророкотало что-то негромко, будто шевельнулась охотничья дробь, насыпанная туда кучкой, в следующий миг он сунулся клювом в кулек, забормотал довольно.
– Это тебе от повара нашего госпиталя персональный привет, – объяснил Максимыч гусенку, тот выдернул голову из кулька, прислушался к речи, несколько раз кивнул, словно бы подтверждая, что он все понял и все намотал на ус, теперь очень благодарен товарищу повару. – Трескай, трескай, – подогнал Максимыч гусенка.
Тут и старшина Сундеев подоспел, раскинул руки в стороны:
– Максимыч, это ты?
– С утра был я. – Максимыч поскреб ногтем усы и раздвинул губы в улыбке, появление старшины было для наго светом в окошке, Сундеев был его ровесником, не молодым и не старым, бойцом, с которым он шагает от Сталинграда, съел вместе пару котелков соли, а хлеба… хлеба и того больше, целую телегу, не говоря уже о каше, которую батальонный повар умел варить из чего угодно, даже из старых голенищ и осколков снарядов, и каша всегда получалась вкусная… И сытная.
Сундеев развел руки еще шире.
– Ёкалэменэ! Вернулся? А я думал, заберут тебя куда-нибудь в ударную гвардейскую армию, и все – поминай, как звали Максимыча.
– Ну как же я без тебя и без гусенка, Егорыч? С гусями в ударные армии не берут. Хотя… У кого не берут, а у кого и берут, все зависит от человека и, извиняй, его боевого опыта.
– Чего-то ты, Максимыч, заговорил, как молодой, не очень опытный политрук. У старых политруков языки уже не так устроены, говорят они более коротко и менее значимо.
– Обижаешь, Егорыч, – пулеметчик, не соглашаясь с этим, покачал головой.
– Даже не думал обижать. Как чувствуешь себя, чего говорят повелители валерьянки и нашатырного спирта?
– Раз с госпитальной койки спихнули, значит – здоров.
– Да не спихнули тебя, друг ситный, скорее всего, ты сам с нее соскочил.
– В своем батальоне, где каждая кочка знакома, не говоря уже о командире, любая рана, даже порванная душа, не говоря уже о стреляной ране, заживет быстрее, чем в самом лучшем госпитале.
Пока они говорили, гусенок смолотил уже все угощение и довольно постучал клювом: задание, мол,