Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
— Евреи в шталаге, — рассказывал новенький, — собраны в один блок, над входом в который написано: «Для отправки нах Руслянд». Говорят, что скоро отправят туда и вас, белорусов и украинцев. И сам я с вами поехал бы, хлопаки. И так и сяк — неволя до конца войны, так лучше уж, пся крев, быть там, где получше…
За осень и зиму Руневич и его товарищи с востока, из-за Буга, три раза заполняли анкеты, для того якобы, чтоб вернуться — и в скором времени — домой. Из дней и ночей, из часов и минут медленно складывалось это томительное ожидание, полное молодой тревожной тоски и надежды, без единой весточки от своих, без малейшей уверенности, что к ним дошло твое первое слово: «Я жив!..»
И вот ранней весной сорокового года было наконец объявлено: «Белорусы — до матки!»
Сколько радости — и напрасно! Их просто свели из смешанных арбайтскоманд в команды национальные, отделили зачем-то от поляков и украинцев, повторив все то же до боли опостылевшее: «Работай и жди».
Сорок семь хлопцев — из разных, пеших и конных, частей, из разных, лесных, полевых и болотных, уголков Западной Беларуси — собраны были в большом имении. В старом кирпичном сарае им отгородили угол, сбили нары, застлали соломой, поставили железную печку и, как везде в командах, забрали решеткой окно, на двери прибили засов и повесили замок.
Объединяла земляков тоска по родине, еще не совсем утраченная надежда на обещанный обмен, а главное — молодость. Объединяла и тешила. Великая сила, что помогала и от холода, и от голода, и от горя.
Алесь был взят в плен в одном мундире, так, как лежал в окопчике за пулеметом. Белья он, правда, в окопе изорвать не успел… (Был такой обычай в польских казармах: каждый солдат, получив в субботу белье, старался, придерживаясь традиции, сдать его через неделю как можно более рваным. В этом был особый шик, своеобразное соревнование, вызывавшее молодой бездумный хохот.) На фронте, а затем в плену стало не до того. Вскоре, еще до заморозков, белье обветшало так, что Алесю пришлось однажды в воскресенье просто разорвать его на тряпки — еще пригодятся, — постирать их и развесить на проволоке. А с ним и еще четверо поразвешивали свои обноски, стоят на холоде в одних мундирчиках да портках на голое тело, любуются, — смешно:
— Ну вот, теперь только родить кому-нибудь из нас — пеленки есть!..
В имении, в новой команде, белорусов встретили дезинфекцией. Забрали одежду, свалили ее в специально отделенном закутке, куда напустили газу, а голую команду заперли в сарае. Стучи, вопи, голоси — один черт.
И тут среди них, еще мало знакомых между собой, объявился тот золотой человек, который всегда найдется среди любого сборища людей и с которым сразу становится легче на душе.
Неведомый доселе Алесю Мишка Веник, невысокий паренек с заячьей губой, обнаружил в углу под ногами нечто вроде полосатой подстилки, накрылся ею, как ризой, поднял руку со сложенными перстами и возгласил на поповский лад:
— Радуйся, ворона, радуйся, сорока, радуйся и ты, воробей-чудотворец!
Грохнул хохот. А вскоре голый, озябший хор уже подпевал своему батюшке по-ангельски чувствительно и даже стройно:
— Удивительно, удивительно, удиви-ите-ель-но-о!..
Однако и молодость не всегда спасала.
К пленным приставлены были два вахмана и местный батрак, щуплый, рыжеусый, в синей форме пожарника, с винтовкой и штыком на боку.
Старший вахман, фарфорово-пошловатый красавчик унтер Хельмут, который после ранения нагуливал здесь жирок и удачливо волочился за солдатками, чуть не каждый день был под мухой и о команде мало думал, положившись на второго вахмана. Любил только зайти иной раз в барак и прицепиться к лупоглазому тихому парню со странной фамилией Кенць. Цеплялся унтер от избытка остроумия. Станет перед этим тихоней, уставится грозно и считает:
— Айн, цвай, три, штыре, пентш — Кентш!
И хохочет прямо-таки по-детски, довольный жизнью и самим собой.
Второй вахман, толстенький, суетливый ефрейтор Глянцпапир, до мобилизации торговавший яйцами, тявкал по-бабьи тоненько, много и злобно.
А старый рыжеусый пожарник очень любил рассказывать пленным, стоя при них где-нибудь в поле или у кучи компоста, что он не просто однофамилец, но и близкий родич — один раз племянник, другой раз внук — знаменитого Эрнста Морица Арндта, «поэта, не имеющего себе равных». И еще: что во время прошлой войны сам он, обер-ефрейтор Ганс Оскар Арндт, был в русском плену. Но, как и надлежит немецкому солдату, пробыл он там, в ферфлюхте Сибирьен, всего шесть дней. Научился русскому языку, зарезал казака-часового, переоделся в его платье и удрал. Подробности этой истории менялись, обрастали новыми колоритными штрихами каждый день, однако главное оставалось неизменным: «зекс таген им ганцен» — шесть дней на все про все, и на дорогу в Сибирь и назад, и на изучение языка, которым он теперь, кстати, пользовался весьма скупо, только разозлившись, — подгоняя русским матом своих слушателей, чтоб лучше работали, или когда они смеялись над его россказнями.
Все эти три карабина и шесть патронташей были в подчинении не столько у лагерной комендатуры, сколько у эконома Штундера.
Был, правда, и помещик, потомственный владелец имения, безногий кайзеровский офицер фон Леппер. Говорили, что до недавнего времени он сам здесь хозяйствовал, но малоуспешно, и согласно каким-то там законам «национал-социализма» помещику определили соответствующий оклад, а поместьем стало распоряжаться государство, от имени которого и действовал герр Штундер.
Каким хозяином был эконом, пленных интересовало меньше всего, а вот что управляющий он крутой да злобный, они узнали очень скоро. До того хлопцам довелось побывать в разных командах, — у отдельных бауэров, в имениях, на фабриках, в лагере, — харчились из разных котлов, но такого издевательства с едой еще не видели.
На их протесты ни вахманы, ни Штундер не обращали внимания.
Тогда команда не вышла на работу.
Унтер Хельмут совсем неожиданно стал на сторону пленных.
— Они тоже солдаты, — сказал он Штундеру здесь же, у дверей сарая, — они много работают, и они должны, бесспорно, gut fressen[3].
Эконом уступил, бурда погустела, прибавили немного хлеба, появилась кое-какая приправа. Но ненадолго. Тем более что унтера вскоре отозвали в шталаг.
Хозяйственный Штундер пустил в котел больного хрячка, вонючее мясо которого настолько портило баланду,