Юрий Щеглов - Святые горы
Откуда же это молитвенное бормотание?
Юлишка приподнялась на локте, повернулась к Ядзе и поняла, что оно исходит от нее, от неверующей.
— Ты молишься? — разодрав сухие губы, спросила Юлишка.
— Нет, я не молюсь, — солгала та.
— Тогда ты мне что-то говоришь?
— Нет.
— Не уснуть нам.
Юлишка тяжко вздохнула.
— Кто вселится, по-твоему, к Апрелевым? — прервав молчание, поинтересовалась Ядзя.
— Не все ли равно?
— Генерал или фельдмаршал?
— Хорошо, что к нам никто не вселится, — с облегчением произнесла Юлишка. — Я умница, что спряталась у тебя. Замок наш английский, его и слесарь не отопрет, никакая отмычка не возьмет.
— Эх, Юлишка, и откуда берутся глупындры этакие? Зачем тебя только порекомендовали мне, глупынд-ру этакую? — прошептала печально Кишинская.
И вдруг произошло чудо. То ли от ласкового слова «глупындра» с Юлишкой произошло чудо, то ли просто время подоспело к тому. Боль в висках и в левой ноге стихла. Томление улетучилось. Дышалось легко. И даже повеяло прохладой, пропахшей полевыми травами. Рядом с подушкой расцвели маленькие, туго скрученные розы, — пунцовые. Будто их пересадили из заросшего зелеными кустами палисадника, с пологих берегов Балтики. Юлишка втягивала ноздрями густой аромат и улыбалась. Ах, какой аромат!
Она вспомнила тот синий и желтый апрельский день, когда, вооруженная запиской от добряка Зубрицкого, впервые надавила кнопку громогласного Ядзиного звонка, чтобы узнать: нет ли свободного местечка домработницы в академическом доме. Ядзя тут же пообещала обойти квартиры и расспросить жильцов. Спустя неделю Юлишка появилась вновь, но уже не во флигеле, а прямо у Сусанны Георгиевны — наниматься: на этот раз по звонку учителя истории Африкана Павловича Кулябко, обаятельнейшего старичка. Вот какое приятное стечение обстоятельств! Сусанна Георгиевна преподавала в школе для трудновоспитуемых, и Афри-кан Павлович был ее коллегой.
Ядзя с удовольствием подтвердила, что знает Юлишку сто лет. Они познакомились еще на прошлое рождество у ксендза. Правда, Ядзя о месте их встречи умолчала. Семья-то некатолическая, да и вообще партийная, неверующая, к тому же из начальников. Хотя Ядзя сама почти не обращалась к богу, к неверующим относилась настороженно. Вдруг чего-нибудь дурное сделают ей. Но дурного от своих жильцов она не видела.
Ядзя долго и горячо распространялась о Юлишкиной безупречной честности, о ее легендарной преданности, о ее несравненном искусстве варить борщ и набивать нутро утки рисом с черносливом. А как она настаивает наливки! Подобные пивали лишь в те — запорожские — времена, которые нынче, в тридцать пятом, никто уже и не помнит. Словом, Ядзя поддержала Юлишкину кандидатуру. Опытная экономка — редкость. Все устраивалось наилучшим образом. Все были удовлетворены, и Александр Игнатьевич несколько раз повторял Сусанне Георгиевне в спальне, когда они обсуждали материальный вопрос.
— Чудесно, чудесно, я — счастлив! Очень добрая женщина.
Юлишке определили немалую зарплату и пообещали подарки: к международному дню трудящихся, к годовщине Октябрьской революции, на рождество, в день ангела и в день рождения. Но когда у нее день ангела и есть ли он у нее вообще, Юлишка забыла. И еще — работаться ей будет спокойно, легко. Грудных детей нет, обед готовить через день, есть холодильник — неслыханная по той поре роскошь, на базар, — хоть и не близко, — идти бульваром, тополиным, не пыльным, может подвезти и Ваня Бугай на служебной машине, не всякий раз, конечно.
Юлишка радовалась.
Через год она перестала считаться домработницей. Зарплату теперь ей не клали в конверте на кухонный буфет, а Александр Игнатьевич каждые полгода отправлялся в сберкассу и вносил на имя Скорульской Юлии Яновны причитающуюся ей сумму. Какую — никто не спрашивал, да и никому не приходило в голову полюбопытствовать. Разве членам семьи платят? Она ведь, кажется, дальняя родственница?
Юлишка бесподобно варила борщ, нянчилась с племянником, ухаживала за Александром Игнатьевичем, когда он грипповал, смахивала пыль с книг и была безмерно счастлива. И все вокруг были счастливы.
Ощущение счастья вернулось сию минуту и уже не покидало ее до рассвета.
Незаметно для себя Юлишка заговорила и принялась подробно описывать Ядзе ту часть жизни, которая предшествовала поступлению к Сусанне Георгиевне, — юность, предпоследнее место в экономках у пана Фердинанда Паревского — до революции, здесь же в городе, на Костельной, и как Фердинанд уважительно ее величал панной Юлишкой и — кто знает! — может, именно таким обращением сманил к себе из крошечной варшавской кондитерской в Старом Мясте, где она с утра до вечера разносила по столикам розетки с фруктовым мороженым, отшучиваясь от назойливых, бренчащих шпорами кавалеров. Она воображала себя молоденькой, как розовая морковка с грядки, в платьице — колокольчиком, ни дать ни взять барышня с Маршалков-ской, с модно обуженной талией и мысиками спереди и сзади, вклинивающимися в пышные сборки. Каждый мысик походил сверху на нос рыбачьего баркаса, врезающегося в гладь моря. И рядом пан Фердинанд Паревский, важничающий путеец, тоже молодой, с двумя жирными запятыми, лежащими под носом на боку.
А его квартира — бонбоньерка, обитая серебристоголубым плюшем с помпонами, на Костельной. Одна гостиная чего стоила! С просторным зеркальным эркером и снежно-кафельным камином: посередине барельеф — под камею — древней римлянки в лавровом венке.
Пан Фердинанд относился к Юлишке в высшей степени превосходно. Она надеялась, что Фердинанд привыкнет, привяжется к ней, а когда постареет, облезет и потеряет надежду заполучить в свои объятия баронессу, то женится на красивой — Юлишка знала это — экономке, и она, Юлишка, снимет, наконец, белый, с рюшами, фартушок и превратится в полноправную, в черной узкой юбке и блузке из шантилей, хозяйку изящной, тогда уже не холостяцкой бонбоньерки, серебристо-голубого плюша, столового серебра, между прочим фамильного, и остальных очаровательных безделушек, которые наводняли будуар нежно-сердечного пана.
Давно это было!
В голове у Юлишки возникла еще одна картинка, как из старинного журнала изящной жизни «Столица и усадьбы».
Вверх по течению, к Десне, под вальс духового оркестра, медленно проплыл паровой катер, расцвеченный треугольными флажками. На нем — Паревский, улыбающийся, в панаме из желтой — парижской — соломки, с картонной тарелочкой, на которой лежал надкусанный Юлишкой коричневый эклер.
Катер скрылся в тумане, показав ей сейчас черную, закопченную корму…
Надежды Юлишки не сбылись. Годы летели счастливыми мгновениями, но к цели ее не приближали. К тому же она внезапно погрузилась в одиночество — Паревского мобилизовали, и он навечно канул в водовороте империалистической войны. Юлишка так и не узнала, что с ним стряслось. Она протосковала в бонбоньерке год, свято храня полусемейный очаг и фамильное серебро, поджидая своего повелителя каждый день, несмотря на то что его душеприказчик Зубрицкий объяснил ей:
— Глупая, Фердинанда убили в Галиции немцы. Это бесповоротно!
Юлишка, стесняясь своей подозрительности, не поверила ксендзу. Она не без основания предполагала, что неплохо изучила пана Паревского и немцев. На ее родине рыбацкий поселок опекал помещик-немец Ульрих Штриппель, чудак. Воруй рыбы у него сколько угодно, если умно и если кланяешься ему низко-низехонько при встрече.
Немцы — добрые, думала Юлишка. Немцы не причинят мне такого зла. Мы же почти земляки. У одного моря живем.
Она не поверила Зубрицкому еще и потому, что сердце у нее ни разу не екнуло, а стучало ровно: тук-тук-тук-тук.
Фердинанд не позволит себя укокошить. Он не робкого десятка, с хитринкой. Такой не поддастся.
Если бы немцы убили его — сердце бы екнуло, уверяла себя Юлишка, обязательно бы екнуло.
И действительно, Паревского сжили со свету не немцы, — и Зубрицкому сообщили об этом, — а солдаты, Штырев и Голобородько, за то, что паныч в карты мухлевал, деньги в рост давал — проценты требовал не божеские, к фельдфебелю в землянку доносить бегал, а в атаку скорбным животом маялся в кустах и еще совершил или собирался совершить массу преступлений против людской совести. Закололи ночью, клинковым багнетом, в драке, при зловещих отблесках гаснущего костра.
Почему же у Юлишки сердце-то не екнуло? Какая разница, кто убил?
Между тем дни Юлишки волочились нудно звенящей цепью, в конце которой произошло следующее событие. В октябре восемнадцатого в бонбоньерку ворвались веселые хлопцы в жупанах, — с какими знаками различия, Юлишка точно не рассмотрела, по цвету одежды — синие, — и, размежевав и без того крохотные комнаты занавесками, поселились, невзирая на ее робкие протесты. Сперва ее шуточками выпихнули на кухню, а через месяц, когда ноябрь заголубел и оледенил реку, ей предложили убраться на все четыре стороны.