Борис Зотов - Каяла
Отнякин, на что тюфяк, едва увидел молодку, рот разверз и чуть из седла не выпал — как ехал, так и поворачивался всем корпусом, будто подсолнух за красным светилом. А молодка вдруг обожгла глаза Пересветова своим взглядом. И негаданное случилось в тот же миг.
— Казачок, — полным, чуть сорванным на вольном воздухе голосом позвала степная красавица, — казачок, заезжай-ка молочка попить.
Зубоскал Отнякин с завистью закричал:
— Нет ли воды попить, а то так есть хочется, что переночевать негде!
Пересветов до этого дел сердечных почти не имел — так уж складывалась его жизнь и отношения с прекрасным полом, да и решительности не хватало. А сейчас повернул коня, словно к себе домой.
Было вареное кислое молоко с коричневой хрустящей корочкой, холодное и густое, а потом твердые, точеные губы, а еще потом — звезды в глазах, и больше ничего.
В белом тумане цветущих вишен уплывал хуторок… «Чем взял — уму непостижимо, — вздыхал Халдеев, — ни кожи, ни рожи…»
До этого хутора Пересветов вспоминал на походе чаще всего умершую давно мать, Москву, Арбат, книги на зеленой лужайке профессорского стола в уютном световом конусе, и в книгах — загадочную историю загадочного народа, который должен был давно исчезнуть, раствориться в других народах, просто пропасть, сгинуть. Однако не пропал и не сгинул, и не зря скрипели перьями по телячьей коже старцы в монастырских узких кельях. И не зря, видать, сказители передавали из поколения в поколение песни и былины о героях и подвигах.
После хутора, после глаз женщин и деда, старого воина, и после точеных губ, и молока, и звезд Пересветов считал лично себя обязанным не пустить немцев в этот хутор. Убить хотя бы одного фашиста, а потом будь, что будет, долг уже погашен, — так рассуждал бывший студент, а ныне защитник Родины, боец-кавалерист Пересветов. Он подсчитал, что если каждый наш воин убьет хотя бы по одному вражескому солдату, останется только войти в Берлин. Подсчет наивный, но что возьмешь со вчерашнего историка-первокурсника, чувствительного, распаленного собственным воображением и известной всему миру статьей «Убей его», вызывавшей желание мстить. И в генштабе иной раз самые зубры просчитываются.
В ночь пред наступлением эскадрон подняли по тревоге. Были дополучены, уже сверх боекомплекта, патроны, гранаты и бутылки с бензином и зажигательными приспособлениями. До боя оставались считанные часы. Кавалерийский полк двинулся не на запад, как это стало всем привычным за последние дни, а на юг. В лица кавалеристов плеснуло речной сырью. Зашумела вода. В белых бурунах, выделявшихся на темном текучем зеркале, почти по холку погруженные, шли лошади, вытягивая шеи и хватая ноздрями воздух. Скоро переправились вброд на правый берег Северского Донца и расчленились на эскадронные колонны. Теперь эскадроны были рассыпаны в посадках и по балкам во втором эшелоне изготовленной к наступлению группировки и фронтом обращены на юг, в сторону Азовского моря. Удар в этом направлении мог, в случае успеха, потрясти до основания весь правый фланг группы немецко-фашистских армий «Юг».
Конница остановилась в ожидании, когда бог войны пройдется огневой метлой по траншеям супостата, когда всколыхнется Мать-Сыра-Земля, выбрасывая в дымный рассвет серые цепи, и покатятся на юг колючие гребенки штыков в красноватых точках выстрелов. Конница будет ждать своего часа: сначала Иван-пехотный должен прогрызть оборону, вслед за броском гранаты сапогом встать на бруствер вражеской первой траншеи. И настанет то самое знаменитое время «Ч», которое запустит всю машину наступления.
И только после прорыва вражеской обороны кавалерийский командир вденет ногу в стремя, а танкист захлопнет крышку люка и скажет: «Заводи!»
И вот с шипеньем вылетели сигнальные ракеты, оставляя за собой белесые зигзаги дымного следа, тяжело ухнуло раз и другой, а потом пушечные удары слились в единое грохотание. Столбы дыма и пыли поднялись над степью. Мелко задрожала земля. Немцы опомнились; на наше расположение обрушился ответный огонь. Пересветов взрыва не слышал — по лицу хлестнуло упругим, зазвенела, обрываясь, какая-то струна, да обоняние уловило напоследок химический, больничный запах тола. Сознание на мгновение включилось и ту же будто открыло мир заново…
Занялось утро, над головой небо голубело, но над горизонтом низко плавала длинной полосой сизая тяжелая туча, закрывая солнце. И тут же солнце багровым лучом просверлило где-то в тонкой части облака отверстие. Теперь оно сверкало, как налитый кровью бычий глаз, и наводило жуть.
Пересветову стало не по себе. Ему показалось, что прямо в него уперся грозный взгляд Перуна. Вообще вместе с этим багровым лучом в природу вошло нечто необычное: настала хрупкая тишина, и словно бы воздух переменился и стал плотней и духовитей; и трава поднялась выше и из однотонно-зеленой превратилась в пеструю, разноцветную; и небо резануло глаза чистейшим голубым — драгоценным бадахшанским лазуритом. Все в природе сделалось как на картине Васнецова «После побоища». С удивлением Андриан обнаружил, что изменения коснулись не только природы. Изделия рук человеческих — ремни конского снаряжения — прямо на глазах бойца из темных, жестковатых, выделанных фабричным способом превратились в более светлые — сыромятные, пучок поводьев в руках обмяк. Более того, стальные пряжки оголовьев сами по себе сменились простыми узлами, но еще больше поражали седла. Металлические трубчатые луки исчезли, возникли деревянные, а вместо ожиловки появились кожаные подушки.
Пересветова била дрожь. Первым делом он решил, что просто заснул стоя, отключился на секунду: за поход накопилась усталость, такое бывало. Но кони, как обычно, мотали головами, дергая повод, свистели их хвосты, отгоняющие слепней и оводов. Он дотронулся до седла, чтобы убедиться, не галлюцинирует ли. Оказалось, ничего подобного. Деревянная допотопная лука седла оказалась твердой реальностью, а вовсе не миражом.
Но самое странное заключалось в том, что коновод со своими лошадьми стоял в неглубокой балочке один как перст. Товарищи загадочным образом исчезли, точно их не было, сколько ни озирался по сторонам ничего не понимающий Пересветов. Ему показалось, что густая трава в нескольких шагах подозрительно колышется и что там, в траве, кто-то скрывается. Немецкий лазутчик?
Кавалерист насторожился и, удерживая лошадей левой рукой, правой потянул из-за спины карабин. Затвор стоял на предохранительном взводе, совладать с ним одной рукой не удавалось. Но в траве белым пятном вместо вражеского лика мелькнула знакомая отнякинская круглая, как блин, физиономия — и только почему-то белесые волосы его были не ежиком, а свисали сосулькам на брови.
Сзади раздался в этот момент тихий вибрирующий свист, и на плечи Пересветова упала упругая черная петля. Не успел он что-либо сообразить, не то что сделать, как кольцо скользкого конского волоса впилось в шею, аркан натянулся, в глазах стало быстро темнеть. Он выпустил из рук поводья, захрипел и, теряя сознание, навзничь рухнул в траву.
Очнулся Пересветов не сразу. Сначала он услышал глухие, будто сквозь вату, голоса; попытался придти в себя, но не получилось — мешала мучительная дрема, тусклое полузабытье, будто во время какой-то детской болезни с температурой через сорок. Потом с Пересветовым что-то делали, теребили, терли; наконец, он с трудом разлепил веки и смутно увидел озабоченные лица Отнякина и Халдеева. Тут же он заметил, что оба бойца одеты не по форме: вместо гимнастерок свободные холщовые рубахи неопределенного цвета, вместо синих шаровар — такие же портки, заправленные в мягкие, на тонкой подошве и почти без каблуков, кожаные сапоги.
— Очнулся, вражий сын, — не своим обычным голосом, а как будто нараспев, сказал Отнякин, — ну, сказывай, где вежи половецкие?
— Снимите с него путы и поставьте пред лицом моим, — раздался властный голос.
Пересветов узнал голос Рыженкова, но опять-таки голос смягченный, со странным произношением, будто в нос немного, как при насморке.
«Брежу я, что ли?» — подумал Пересветов, но грубый рывок показал ему, что он не бредит. Поддерживаемый с двух сторон, стоял кавалерист в поле, у подножия невысокого, но крутого кургана с каменной бабой наверху, а прямо перед ним, в двух шагах, стоял Рыженков: в блестящем, с позолотой, шишаке, в кольчуге, с прямым «каролингским» мечом на поясе, — словом, в боевых доспехах игоревских времен. Только сержант был брит, а у этого воина торчала сбитая малоухоженная борода: в заботах, видно, был весь и о внешности не думал.
— Кто таков? — громко пропел Рыженков.
— Товарищи, что такое? Кончайте шутить, — нашли, в самом деле, время, — взмолился Пересветов и тут же изогнулся от боли — так хватил его по плечу тяжелой плетью Отнякин.