Александр Гончаров - Наш корреспондент
Пленный офицер уже успел оправиться после первого испуга и теперь держал себя высокомерно. Он сидел на табурете вытянувшись, точно проглотил аршин, и презрительно смотрел на стенку, на которой колебалась от неверного света коптилки курносая тень капитана Трифонова. Обер-лейтенант ответил на все касающиеся его вопросы. По поводу перспектив войны сказал, что она, несомненно, кончится победой Германии, так как нацистской партии суждено владычествовать над миром и фюреру предстоит выполнить это предначертание.
— Ты его насчет второго фронта спроси, — сказал Горину старший политрук.
— Товарищи, товарищи, вы уж мне не мешайте, — потребовал Трифонов. Однако, видимо, второй фронт интересовал его не менее, чем старшего политрука, потому что он не стал предлагать переводчику новых вопросов. Горин спросил, уверен ли он, Деринг, что Гитлер победит даже в том случае, если откроется второй фронт. Обер-лейтенант скривил тонкие губы, будто увидел на стенке что-то забавно-удивительное, и отрывисто произнес несколько слов.
— Варям? — спросил Горин.
Обер-лейтенант пожал плечами и, по-прежнему глядя на стенку, снисходительно стал разъяснять.
— Что он говорит? — нетерпеливо спросил старший политрук.
— Он говорит, что второго фронта не будет, потому что Черчилль не захочет помочь Советскому Союзу. Пленный считает, что Англия лишь по недоразумению вступила в союз с Россией. Он думает, что вскоре все переменится и Черчилль станет союзником Гитлера… И знаете, — добавил Горин уже от себя, — мне кажется, что эта скотина кое-что знает.
— Ну, ладно! — сказал капитан Трифонов. — Стратегию оставим для штаба армии. Спроси-ка у него, какие части сейчас находятся в Краснодаре.
Услышав перевод этого вопроса, Деринг еще больше выпрямился на табуретке и выразил на своем непримечательном лице высшую степень презрения и гордости.
— Он говорит, — перевел Горин, — что честь мундира не позволяет ему давать сведения, которые могут повредить немецкой армии.
— Скажите, какое благородство! — воскликнул Трифонов. — Спроси, это его твердое и окончательное решение?
Деринг ответил утвердительно.
— Ну, не будем настаивать, — сказал Трифонов. — Пусть он поразмыслит на досуге, — может быть, и изменит свое решение. Уведите его! — приказал он конвоирам.
Автоматчики подошли к пленному. Один из них тронул его за плечо.
Обер-лейтенант вдруг обмяк и быстро заговорил. Теперь он уже не смотрел на стенку, а старался заглянуть в глаза капитану Горину.
— Он просит его не расстреливать, — перевел Горин, — он говорит, что может быть очень полезен, он готов рассказать все, что знает.
— Ну, вот это порядок! — удовлетворенно сказал Трифонов. — А то — «честь мундира»! Да откуда ему, гитлеровцу, знать, что такое честь мундира?!
Тихим, ровным голосом Рудольф Деринг обстоятельно рассказал все, что ему было известно.
Глава вторая
1Серегину казалось, что он самый несчастный из всех военных корреспондентов. Иногда он начинал сомневаться, правильно ли он выбрал себе профессию, может ли быть журналистом. Ведь каждому человеку его труд должен приносить радость, а тут — сплошные сомнения и муки… И подумать только, что все остальные сотрудники редакции пишут куда легче! Тараненко набрасывает план статьи, а потом прямо диктует на машинку. Данченко, презрительно глядя на бумагу, строчит без остановки. В начале каждой строки буквы у него крупные, размашистые, потом они становятся меньше и меньше, а конец строки круто загибает вниз и падает цепочкой крошечных закорючек. Красиво пишет Незамаев — быстро, почти без помарок, четким почерком, буковка отделяется от буковки. Если верить тому, что почерк отражает характер человека, то у Незамаева характер должен быть очень уравновешенным, а мысли — ясными… А у Сени Лимарева рукопись всегда так разукрашена, что Марья Евсеевна не принимает ее к перепечатке и требует, чтобы Сеня диктовал. И после перепечатки он опять исчеркает свое произведение так, что его снова приходится перепечатывать.
И у Тараненко, и у Данченко, и у Незамаева, и у Лимарева, и у других работников редакции бывают, конечно, заминки, когда они пишут. Бывает, что и задумается труженик пера, и ручку погрызет, и закурит, и в потолок глянет, будто надеясь увидеть там искомую фразу, но все это в рамках обычного преодоления трудностей. А может быть, и они испытывают муки, но умеют это скрывать? Серегин же, поскольку он никак не соберется стать замкнутым и холодным, не может утаить своих переживаний. И вся редакция видит, как человек страдает.
Вот он возвратился из командировки, возбужденный и радостный, полный новых впечатлений, с исписанным блокнотом. Тараненко беседует с Серегиным, уточняет, что он должен сдать семнадцать материалов, и составляет их список. Теперь Серегина хоть выжми, хоть возьми его за ноги и тряси — из него не добыть даже крошечной заметочки сверх этих семнадцати материалов. Уж Тараненко умеет исчерпать до конца возможности своих подчиненных! Тут же он определяет очередность сдачи: прежде всего — информация о поимке «языков», затем полоса — рассказы пяти разведчиков об их боевом опыте, затем — пять информационных заметок на разные темы, затем — очерк о разведчиках и потом — все остальное.
Рассказы разведчиков пишутся сравнительно легко: здесь Серегин играет роль стенографистки. Ему приходится только литературно обработать живую речь разведчиков. Не вызывают затруднений и информационные заметки, под которыми будет стоять «Наш корр.». Но вот наступает очередь очерка.
Долгое время Серегин бесцельно слоняется по территории редакции. Он заглядывает в печатный цех, помещающийся в кузове грузовика, и обменивается со старшим печатником Шестибратченко замечаниями о качестве приправки сегодняшнего номера газеты. Переходит через мостик и заглядывает во двор, где жили разведчики. Заходит в дом по соседству, где живут художник Борисов и фоторепортер Васин, разговаривает с ними. Уже через две минуты он бесповоротно забывает, о чем шел разговор. В голове мелькают обрывки фраз, возникают смутные ощущения, еще бесформенные образы, которые надо облечь в слова, наплывают сравнения. Постепенно он начинает чувствовать ритм очерка, улавливать интонации зачина и концовки. Но воспоминания еще хаотично бродят в мозгу, и Серегину никак не удается привести их в порядок. Наверное, для этого следовало бы дать им побродить еще денька два. Но газета не ждет. Надо браться за перо. И Серегин бредет в редакцию.
Он берет у Марьи Евсеевны стопочку чистой бумаги, снимает с себя пояс с тяжелым пистолетом и ложится ничком на широкие нары, опираясь на локти. Вечным пером он делает на верху страницы знак в виде буквы зет, затем от нижнего хвостика этого знака проводит вправо длинную черту. Над ней должен быть написан заголовок, который еще надо придумать. После этого он откладывает перо, достает портсигар. Свертывает папиросу, извлекает длинный мундштук. С удовлетворением замечает, что мундштук необходимо прочистить. Для этого надо итти во двор и поискать подходящую былинку — тонкую, гибкую и прочную, которая не сломалась бы в мундштуке. На чистку уходит минут пять.
Приведя мундштук в идеальный порядок, Серегин усиленно курит и так же усиленно размышляет над тем, с чего ему начать очерк. При этом он чертит на бумаге всякие линии, и ему кажется, что вечное перо засорилось, плохо подает чернила. Конечно, таким пером ничего путного не напишешь! Еще пять минут уходит на заправку пера.
Приносят почту, и Серегин отрывается, чтобы просмотреть центральные газеты. Наконец газеты просмотрены, мундштук дымит, как фабричная труба у плохого кочегара, перо действует безотказно, — надо начинать писать.
Серегин выводит первую фразу: «Подпрыгивая на ухабах, машина мчится по лесной дороге». Однако не успевают еще просохнуть чернила, которыми написана эта, фраза, как Серегин чувствует, что это не то. «Подпрыгивая на ухабах»… но ведь никаких ухабов на лесной дороге не было! После минутного колебания Серегин вычеркивает выдуманные ухабы. Теперь фраза становится куцей. Он зачеркивает ее до конца и пишет: «Машина вырвалась из зеленого-тоннеля лесной дороги на солнечный простор». Страница с зачеркнутой фразой выглядит некрасиво, поэтому он подкладывает ее под низ бумажной стопочки, а на чистом листе опять ставит знак «зет», черту и пишет новый вариант начала. Спустя некоторое время и этот лист испещряется помарками, и Серегин заменяет его новым. Густое облако табачного дыма стоит над головой начинающего очеркиста.
По пути на сцену возле Серегина останавливается насмешливая Бэла Волик.
— Друг мой, — говорит она с подозрительно ласковыми интонациями, — известно ли вам, что вы пишете, как Флобер?
— Что это вам вздумалось говорить комплименты? — бормочет Серегин.