Лев Кузьмин - Чистый след горностая
— Что? — встал на ноги и сам Бабашкин. — Какого пороху?
— Любого. Хоть дымного, хоть бездымного. Для раны годится любой. Это известно каждому: порохом лечились запорожцы, — зачастил я, а сам чувствую: лицо и уши горят у меня жарким пламенем.
Тут печник вылез из-за стола, взялся за борт моей кацавейки, легонько потянул к себе:
— Врешь ведь, паршивец?
Я опустил голову, согласился:
— Вру.
— А зачем врешь? Куда вам порох?
Стараясь не глядеть печнику в глаза, я ответил:
— На рябчиков мы с Женькой собрались. Вон их сколько вокруг станции насвистывает. Утром и на охоту сбегаем, и на работу поспеем.
Печник отпустил мою кацавейку и вдруг утвердительно кивнул:
— Похоже на правду. Пороху дам. На два выстрела. Каждому по одному. Так лучше — зря пулять не станете. Но, чур, больше не врать!
— Не буду, — сказал я, а сам переступаю с ноги на ногу. Ведь Буслай-то в кустах, наверное, уже ругательски меня ругает; наверное, думает, что я сдрейфил и сижу дома.
А печник словно нарочно не торопится. Он медленно подходит к тому же старинному шкафу, вытаскивает и переносит на стол к лампе выдвижной ящик. Он аккуратно, по очереди вынимает и раскладывает на крышке стола яркие, будто позолоченные гильзы, коробки с мягкими пыжами, склянки с пистонами и покачивает головой, с усмешкой наговаривает:
— Надо же, что придумали? Порох — запорожское лекарство. Нашли старого дурака! Нет, уж если на охоту собрались, так прямо бы и сказали: дай, мол, дядя Коля, пороху. Я сам охотник. Я это дело понимаю. На баловство не дам, а для охоты дам! У вас, поди, и дроби-то нет? Поди, какой-нибудь дрянью заряжать станете?
— Угу… Дрянью! — поспешно соглашаюсь я. — Железками всякими.
— Железками нельзя. Железками ружье испортите. Я лучше знаешь что? Я лучше вам два патрона сам заряжу, — совсем раздобрился дед Николаи, а Евстолия развязывает платок, сердито вторит ему:
— Вот, вот… Заряжай! Потакай им! А они в самом деле чего натворят. Смотреть нынче за ними некому. Вот уже и врать научились.
Она замахивается на меня платком:
— У, бессовестный! — Но не шлепает, а берет за руку, подтаскивает к столу: — Садись, враль несчастный, ешь! Небось мать-то на работе.
И сидеть бы мне за столом как миленькому, да печник зарядил наконец патроны, туго забил их войлочными пыжами и протянул мне:
— На! Да не промажьте и пустые гильзы верните.
Я стиснул в кулаке тяжеленькие патроны, крикнул: «Не промажем!» — выкрутнулся из-под рук старухи и мигом выскочил за дверь.
А на улице уже стемнело так, что хоть глаза выколи. Я завернул к сараю, ощупью отыскал холодное, влажное от ночной сырости ружье, взял его наперевес и побежал к директорскому дому.
Там, под ветвями тополей, было еще темнее. Нынче все окна везде плотно занавешивали, на улицу из дома Валерьяна Петровича не проникал ни один лучик. В этой черноте кусты сирени казались темными копнами, в них шелестел ветер. Я свистнул, Буслай отозвался:
— Тебя за смертью посылать.
— Так патронов не было.
— Нашел?
— Нашел.
Буслай даже не спросил, где я раздобыл патроны, да на его месте и я бы не занимался лишними разговорами. Какие тут разговоры, когда кругом ночь, тьма и где-то рядом бродит шпион.
— Он еще не вернулся? — прошептал я.
— Кажется, не вернулся. Да в таких потемках и лестницы не видать. Но я бы услышал. Только это хорошо, что не вернулся. На чердаке успеем спрятаться. Ружье зарядил?
— Нет.
— Растяпа! — опять заругался шепотом Буслай.
Он отнял у меня один патрон, ружье и щелкнул затвором:
— Пошли?
— Пошли, — отозвался я, а у самого ноги совсем ватные, а в животе такой холод, словно там ледышка. Но я понимаю, что это не ледышка, что это — страх. Я стискиваю кулаки и дрожащей ногой нащупываю ступеньку лестницы.
Буслаю, наверное, было тоже страшно. На лестницу он ступил только тогда, когда я поравнялся с ним. Перешагивали мы на цыпочках. Но под ногами все равно поскрипывало. Как только скрипнет, так я тут же и замру, а Женька привскинет ружье, и оба стоим, трясемся.
Наконец добрались до чердачной двери. Стекла в ней хотя и слабо, но поблескивают. Я поглядел на нее и сразу ухватил Буслая за пиджак:
— Дверь-то…
— Что дверь?
— Она ПРИКРЫТА!
— Ну и что?
— Так раньше она была ОТКРЫТА.
— Когда раньше?
— Когда мы сбегали с чердака. Я хорошо помню. Я оглянулся и увидел: дверь настежь.
Я даже повел в темноте рукой, показал, как была распахнута дверь. Но Буслай помолчал, подумал и медленным, упрямым голосом прошептал:
— Все равно… мы должны… туда… войти. Все равно должны проверить.
И, вижу, он тянется стволом ружья к двери, собирается ее толкнуть.
— Не толкай, — прошу я, — открывай помаленьку.
— Нет, — отвечает Буслай. — Я открою сразу, а ты, если кто выскочит, катись кубарем вниз. Я — за тобой.
И вот он толкнул дверь, она распахнулась, ударила скобой о стенку, отскочила, покачалась на петлях и — замерла.
Из непроглядной тьмы никто не выскакивал, оттуда лишь потянуло сухим, пахнущим пылью воздухом.
Мы постояли, перевели дух и плечом к плечу полезли через порог. В темноте я задел дверь, она опять стукнула, и тут…
И тут на нас рухнуло что-то огромное, свистящее, галдящее. В лицо мне ударил вихрь, сшиб с ног, я заорал:
— Женька, стреляй!
Грохнул выстрел. Он резко высветил чердак, но я ничего не увидел. Кто-то хлестнул меня по щеке, я упал, накрыл голову рукой, а другой рукой стал шарить вокруг себя, искать Женьку. Он лежал рядом, наши руки встретились. Оглушительный ор и свист начали утихать, перешли в отрывистые странные вскрики, словно кто пронзительным, тонким голосом жаловался: «Ай! Ай! Ай!» И я вспомнил, что так вот, сначала заполошно, а потом все тише и реже галдит вспугнутая галочья стая. Таких стай у нас развелось видимо-невидимо. Днем их излюбленным местом была тополиная роща у вокзала, а на ночь галки рассовывались по всем чердакам.
— Черт! — забранился Буслай. — Теперь все. Теперь надо смазывать пятки.
А я и сам понимал: с чердака надо бежать. Выстрел наверняка поднял весь поселок. Но Буслай с перепугу обронил ружье, и в этой кромешной тьме мы не могли его разыскать.
Наконец я наступил на ружье, поднял, и только мы собрались задать стрекача, как навстречу нам блеснул свет. Он ослепил меня. В голове пронеслось: «Шпион!» — я замахнулся ружьем, чтобы треснуть врага со всех сил, но тот перехватил ружье и говорит:
— Своих не узнаешь?
Я моргаю ослепленными глазами и вижу высоко поднятый фонарь с желтым языком пламени, и, смотрю, держит фонарь не кто иной, как наш директор Валерьян Петрович. Только на нем не костюм, а нижняя рубаха с тесемками, на ногах почему-то валенки.
Стоит он без шапки, бритая голова рядом с фонарем светится, брови поднялись. Он спрашивает:
— Что за ночное побоище? В кого стреляли?
А Женька встал на цыпочки, прикрыл дрожащие губы ладонью, как ковшиком, да и говорит ему на ухо:
— Ш-шпион.
— Что-о? — еще больше рассердился директор, и, вижу, Буслая он не понял, и, чувствую, вот-вот забудет про всякие там педагогические правила, спустит нас обоих с чердака с треском. Тогда уже не шепотом, а почти криком я говорю:
— Верно, верно. Честное слово! Вы гляньте, что там за трубой.
— А что там за трубой? За которой трубой? — недоверчиво и даже с насмешкой говорит Валерьян Петрович и направляет свет фонаря в глубь чердака.
— За той… — показываю я на кирпичную с обломанной штукатуркой трубу у окна. Валерьян Петрович пожимает плечами, сгибается так, чтобы не зашибить голову, и лезет сквозь переплетения стропил. Мы тоже торопимся за ним, но все равно он добирается до таинственного закоулка раньше нас.
И только он скрылся за темной громадой трубы, как там раздался истошный вопль:
— Пусти! Я не шпион! Пусти!
Мы ринулись на голос и видим: фонарь стоит на земле, а в руках Валерьяна Петровича кто-то барахтается. Кто — разглядеть нельзя, но все-таки видно, что маленький, даже меньше меня.
Тут мы раздумывать не стали, схватили этого неизвестного за руки, держим, а он вырывается, пыхтит:
— Отстаньте! Не лезьте! — И все норовит нас царапнуть ногтями. И вдруг извернулся, выскользнул из наших рук, прижался к широкой трубе спиной и говорит:
— Взяли, да? Взяли? Втроем одного! Эх вы, разведчики!
Мы собрались опять в атаку, да Валерьян Петрович придержал:
— Постойте-ка.
Он поднял фонарь, наклонился к человечку и вдруг даже присвистнул:
— Девочка! Ребята, да это же девочка.
А мы тоже видим, что это девчонка. Глазищи у нее злые, черные-пречерные, густые космы налезли на лоб — их едва сдерживает шапка.
Только шапка эта была не шапка, а солдатская пилотка с опущенными отворотами, и башмаки на ногах девчонки тоже армейские, сорок последнего размера. Те самые кованые башмаки, отпечатки которых сбили с панталыку меня и Буслая.