Григорий Мещеряков - Отыщите меня
— Ну вас к собакам, с вашей забастовкой! — говорит Фаткул. — У меня мать инвалидка труда и братан младший, мне их содержать и кормить надо. На вашей дурацкой забастовке ни фига не заработаешь, кроме фингалов и шишек!
Он быстро повернулся и пошел в цех.
— Валяй, штрейкбрехер! — вслед крикнул Рудик.
Севмор посмотрел на Рудика исподлобья, плюнул через зубы, скривился и сказал:
— Баланда ты, Цыган, дремучая! С вами спутайся, так в легавку махом угодишь!.. В натуре, я тоже похиляю, а вам статью припаяют! И законно будет, за сачки и прогулы! Припечатают тюрягу, ждите передачу за решеткой!
— Врешь, в натуре, кореш! Не выйдет! — зло смеется Петро. — Это в военное время судили, а сегодня его, времени-то этого военного, уже нет! Кончилось оно, корешок! Сегодня совсем-совсем другой и новый день, мирный! Понял, в натуре?
— Не ты ли его отменил, в натуре? — усмехнулся Севмор.
— Ну хотя бы даже и я!
— Тебе мало, что, в натуре, война кончилась? — говорит Рудик. — Собственными лопухами радио слушал, какое еще для тебя постановление нужно?
— Да пошел ты… — Севмор выругался. — Все равно указ должен висеть! Без декрета незаконно, в натуре! И прокляни мою маму, если колонка по вас не затоскует! А у меня охотка давно отпала, и душа, в натуре, не тянется…
— Плетешь ты всякую чепуху, Сивый. Вот те крест, что не засадят! — уверенно говорит Юрка Сидоров. — Судей, как и военное время, тоже отменят.
— Не суды отменят, а законы военного времени, — поправил Рудик.
— Послухаешь вас, и, в натуре, жевалку воротит! Вшивые академики с мозгами набекрень! Трепачи! Потопали, Словак, в натуре….
Павел согласился и пошел, не поднимая головы.
Никто их не удерживал. Павла укорять и останавливать не стали. Он жил на правах чужого человека, ему в неприятности ввязываться никак не надо бы.
Уно внимательно слушал весь этот разговор, но так и не смог отличить правого от неправого.
— Для Словака будто и победы нет сегодня, — вдруг негромко сказал Петро. — Война кончилась, а Чехословакия то ли наша, то ли еще нет…
Ему не ответили, никто уже не хотел продолжать разговор.
Дождь давно перестал, тучи сгрудились далеко на востоке, словно их столкнули, сдвинули в сторону и освободили небо.
Вечернее солнце во всей своей огненной красе и во всем небесном сиянии повисло над горизонтом, крупное, четкое, ослепительное.
Появилась комиссарша, незаметно подошла, молча присела на ящик и руку козырьком подняла к глазам.
— Полина Лазаревна, — робко сказал Петро, — у нас тут забастовка одна вышла…
Комиссарша смотрела вверх и, ни к кому не обращаясь, тихо сказала:
— Какая еще забастовка? Глупости…
В конце двора маячил мастер Игнатий.
Полина Лазаревна сидела и не говорила ни слова, а смотрела, как и все, на солнце.
После долгой паузы Юрка Сидоров сказал:
— Мне в детстве мамка говорила, что иногда восходит черное солнце и таким повисает над всем миром. Надо только сильно вглядеться, и тогда солнце по-настоящему становится черным. Все небо белое, золотое, прозрачное, одно солнце торчит на нем черной дырой, будто бы происходит затмение на самом солнце или, может быть, в человеческих глазах. Сколь я ни вглядывался, а оно у меня нисколечки не темное, даже серого пятнышка не вижу. Может, кто другой увидит, а может, было да прошло?..
Рудик негромко говорит:
— Это точно, что бывает черное солнце. Я об этом читал где-то, что черное солнце всегда видят, когда случается беда или войны…
Очень больно смотреть вверх на солнце.
Уно чувствует, как режет глаза, стучит в висках, разламывает затылок. И чем дольше смотреть, тем сильнее боль.
Нет никаких сил унять ее, а сама по себе она вряд ли пройдет.
В стороне, не двигаясь, стоял мастер Игнатий и тоже смотрел на небо, зажав в кулаке подбородок.
Незаметно появился Севмор, за ним Павел. Они сели рядом с Уно. Из-за угла цеха вышел Фаткул. Видно, кто-то по дороге вернул их, и они возвратились к друзьям.
Все до одного молчали, мыслей у каждого было намного больше, чем слов.
Первой заговорила комиссарша:
— Давайте так смотреть до заката? А потом все пойдем ко мне в красный уголок и не будем спать всю ночь… У вас есть что вспомнить, у нас есть что сказать друг другу…
Это лето уже будет без войны, а летом солнце встает еще раньше.
Послесловие
Мы последние дети последней войны.
Нас уже не слыхать, мы уже откричали.
Не жалейте, вы нам ничего не должны.
Да останутся с нами все наши печали.
В. РусаковОни просидели всю ночь. И еще утро. Сколько их было, никто не запомнил. Много. Казалось, что в красном уголке набилось их тесным-тесно. Сидели на подоконниках, скамейках, полу. Но места хватило всем. Даже можно было пройти к кому-нибудь и потеснить, присев рядом. Пришли сюда под вечер. На улице похолодало, а расходиться никому не хотелось. Пошли, не сговариваясь, за комиссаршей. Не могли оставить ее одну. Она сюда, и они — тоже. Спальни в ту ночь пустовали или почти пустовали. Одни на этом сборе говорили много, другие — меньше. Слушали друг друга и всех разом. Иногда вдруг перебивали на полуфразах. Разве что мастер Игнатий не раскрывал рта. Сперва он заглянул в дверь, потом притулился в уголочке, да так и остался до конца схода. О чем думал фронтовик, разглядывая ребят, одному ему ведомо. Но, видно, все же в глубине души согласился, что в такой день — в этот первый день мира — каждому за свое простится. Потому не прогнал никого, не поторопил на «трудовую вахту» (его слова), на пересменку, будто она где-то совсем далеко даже от мастера Игнатия.
Ближе к утру народу, правда, поубавилось.
Одни от усталости потихонечку исчезли, одолеваемые дремой. Некоторые предпочли одиночество и словно попопрятались кто куда, в укромные местечки. Другие пристроились кружком к черной тарелке репродуктора и готовы слухом ловить без перерыва, до бесконечности самое что ни на есть важное известие: войны больше нет. Только свидетели и очевидцы времени способны понять это потрясение.
Оставшиеся вспоминали про минувшую войну и кто как запомнил ее первый день. Они словно перелистывали страницы пережитых лет — с подробностями или недоговорками, — у каждого хватало своего лиха. Потом стали загадывать, у кого как судьба сложится, кто кем станет и как вообще жить будет в новое время, которое наступило вчера, не уйдет завтра и продлится вечно. Неожиданно кто-то предложил, что надо бы всем встречаться регулярно и в назначенные сроки, а то можно запросто потеряться в житейском водовороте и позабыть друг о дружке. Мысль эта точно висела в воздухе, за нее разом ухватились. Оживились, пошли, посыпались советы: «Прямо через год!»… «Слишком часто! Не выйдет! Через три!»… «Через десять…»
Последнего не поддержали: «Долго ждать!»
Комиссарша, чтобы не сбивать азарт, в разговор не вступала. Лишь изредка подавала реплики да смотрела на них удивленным взглядом, словно видела перед собой совсем новых людей, будто вовсе их до этого не знала. Выбрав момент, сказала, что лучше всего — через пять лет. Одобрительно зашумели, дружно согласились.
Петро Крайнов перекричал всех и потребовал клятвенного обещания. Чтобы каждый дал слово и сдержал его, пока жив. И сам поклялся первым. После него говорил Фаткул. Ему проще других: он никуда не собирается уезжать, останется в Туранске. А встречи будут проходить именно здесь. Не колебался Уно Койт. Павел Пашка еще не знал, возвратится ли он в свою страну и пустят ли его тогда через границу. Севмор сказал кратко: «Буду, в натуре, если какой гаденыш не помешает». У Рудика Одунского не было никаких сомнений. С оговорками соглашался Юрка Сидоров, ссылаясь на «кудыкину Ижовку» и далекую глухомань. Но на него почему-то так зашикали, что пришлось ему давать обещание дважды. Так, по цепочке, и говорили. Почти все высказались, и ни один не отказался, хотя и были недомолвки. Последней дала слово комиссарша. От себя… и, после небольшой паузы, от своей дочери…
Но на первую встречу единственно кто не прибыл, так это она, Полина Лазаревна Доброволина. В мае 1950-го собрались в Туранске все, кто участвовал в том ночном бдении, кроме комиссарши. Злой рок не покидал ее.
Через год после окончания войны муж ее был переведен в политуправление Северо-Западного военного округа. Вскоре он приехал за ней в Туранск, а заодно увез в Ленинград и Рудика Одунского. Рудик не стал жить у них, хотя они этого очень хотели. Он разыскал свою квартиру, в которой по-прежнему жила тетя Клава, и переселился к ней. За подвиги на трудовом и боевом фронте по обороне Ленинграда тетя Клава имела несколько наград, была известна и уважаема в городе. Работала она профсоюзным руководителем большого завода и растила десятилетнюю блокадную сиротку Любу, которую сразу нарекла сестренкой Рудика. Втроем они занимали две большие комнаты. В одной когда-то жил Рудик с мамой. Довоенная обстановка в старых стенах не сохранилась. Тетя Клава заставила Рудика учиться. Хотела, чтоб стал таким же образованным, какими были его родители. Он устроился на завод тети Клавы и посещал вечернюю школу. Днем в ней училась Люба. Через три года Рудик экстерном сдал экзамены за десятилетку. Поступил по архивной специальности в Ленинградский университет, чем тетя Клава была очень довольна. На первых порах студенчества ему помогали Полина Лазаревна с мужем. Доставали нужные книги, добавляли к скудной стипендии столько же и даже больше, это часто приводило к конфликтам с тетей Клавой. Она искренне обижалась и корила Доброволиных «за подачки». Потом все-таки свыклась.