Олег Селянкин - Костры партизанские. Книга 1
Достав из тайника последний шматок сала, кум вылетел из дома и скоро вернулся с немецким доктором, похожим на раздувшийся шар. Он, этот шар в мундире немецкого офицера, скользнул взглядом по лицу деда Евдокима, чуть подольше посмотрел на его ноги и даже ткнул в каждую ступню сначала своим пальцем-сосиской, потом иглой и сказал:
— Ампутация.
Сказал спокойно, словно речь шла не о живом человеке.
И после паузы, которой было вполне достаточно для того, чтобы все осознали трагизм положения, продолжил:
— Десять фунтов сала — я делать ампутация.
— Фунта три, может, наскребу, — неуверенно сказал кум.
— Десять!
Немец затеял торг, где продавались и покупались ноги деда Евдокима.
Дед Евдоким знал, что у кума нет трех фунтов сала, догадывался, что он надеется по крохам насобирать их у знакомых, но весь этот торг почему-то не волновал его. Словно разговор шел о спасении ног совершенно чужого и безразличного ему человека; впервые за последние месяцы у деда Евдокима была спокойная душа. До безмятежности спокойна.
Сошлись на четырех фунтах. Тут немец и сказал, уже взявшись за ручку двери:
— Я — честный врач, я хотель предупреждай… Его, — он кивнул на деда Евдокима, — имеет гросс год, после ампутация он может капут.
Сказал это пузан, и дед Евдоким вдруг понял, почему у него так спокойно на душе: внутренне он давно осознал, что километры, пройденные босыми ногами по снегу, — последние километры его жизненного пути.
После этого и сказал:
— Домой хочу… Так и так капут…
Его в три голоса убеждали, что бывает и счастливый исход, но дед Евдоким с упрямством маленького избалованного ребенка твердил одно:
— Домой хочу…
И сразу начал волноваться и торопиться, словно боялся не успеть что-то сделать в родных Слепышах. А что — и сам не знал.
На следующий день деда Евдокима привезли в Слепыши. Привезли на обыкновенных санках, запеленутого одеялами. И оттого, что такой большой дед Евдоким сейчас беспомощно смотрел на мир с санок, все поняли, что он больше не жилец. Без обычных в таких случаях причитаний и соболезнований его бережно подняли Афоня и Виктор, а кто-то поддерживал большие и теперь непослушные ноги.
— К нам несите, — распорядилась Груня.
Деда Евдокима уложили на кровать, подсунув под спину пирамиду подушек и подушечек. И он лежал пунцовый от внутреннего жара, в бреду порывался что-то сказать и не мог. Лишь несколько раз внятно позвал:
— Витьша…
Четверо суток смерть не могла сломить жизнь в костистом теле деда Евдокима, и все это время поочередно или обе враз дежурили около него Груня с Клавой. И малиной поили, и какими-то новейшими порошками, за сало добытыми, пичкали, и холодные полотенца на лоб клали. Извелись, но никому не уступили права быть рядом с дедом Евдокимом в эти последние минуты его жизни, хотя каждый день с раннего утра до позднего вечера односельчане робко стучались в дверь, тихо входили в дом и исчезали, от порога посмотрев на деда Евдокима. Исчезали, а в сенцах или на кухне после их ухода обязательно обнаруживалось нехитрое приношение: краюха хлеба, реже — яйцо или кусочек сальца, а чаще — картошка и луковица.
Для всех в эти дни были открыты двери дома Груни, кроме Аркашки.
Свое вступление в новую должность он ознаменовал тем, что сразу после отъезда фон Зигеля и его свиты нахально вошел в холодную избу деда Евдокима. Аркашка считал, что теперь ему, как самому главному должностному лицу в деревне, положено жить только в отдельном доме. А что он, этот дом, не обихожен — ерунда: распервейшая красавица с радостью войдет в собственный дом, да еще старосты деревни, которому разрешено носить оружие!
Правда, вездесущие мальчишки рассказывали, что, войдя в дом, Аркашка прежде всего к дверям кухни и сенок приделал новые крючья, потом тщательно проверил, плотно ли сидят вторые рамы, не проржавели ли гвозди, удерживающие их в пазах. И лишь после этого самодовольно развалился на дедовой лежанке, но тут же вскочил с нее и залез на печь: это место не просматривалось ни из одного окна.
Аркашке и в голову не приходило навестить деда Евдокима, справиться о его здоровье. И все же на третий день он зашагал к дому Груни, чтобы узнать, зачем туда народ тянется.
Груня встретила его на крыльце и спросила в полный голос:
— Зачем пожаловал, господин староста? Дом украл, а теперь и исподнее прибрать к рукам хочешь?
— Но-но, ты полегче, я — власть! — огрызнулся Аркашка.
Тут Груня и сказанула, куда бы она сунула такую власть. Непотребно и обидно сказанула. Аркашка было шагнул вперед, чтобы поудобнее ухватить ее за волосы и тряхнуть как положено, но она промолвила, не отступив ни на шаг:
— Мой-то мужик с Витькой-полицаем в хате сидят. Шумну — выскочат.
Действительно, эти выскочат. И накостыляют. Им это запросто…
Он отступил, мысленно пообещав расплатиться и за сегодняшнее, и за прошлое пренебрежение.
Хоронили деда Евдокима только полицейские.
И невдомек было Аркашке, что такие малолюдные похороны были задуманы лишь для того, чтобы не показать ему и немцам, как деревня встретила эту смерть. Не знал и того, что похоронили деда Евдокима рядышком с тем, которого он, Аркашка, в лесу подстрелил. Так плотно гроб с телом деда Евдокима к гробу того прижали, что один холмик земли прикрыл их.
Глава десятая
ФЕВРАЛЬ
1В первых числах февраля, народившегося под вой метели, стало ясно, что сейчас до весны ни та, ни другая сторона не предпримут никаких решительных действий: тем и другим нужно было время, чтобы восстановить и перегруппировать силы.
Однако весь мир, все человечество увидело, что громогласные заявления захватчиков о молниеносной войне оказались радужным мыльным пузырем, который лопнул, натолкнувшись на мужество и воинское умение советских солдат.
Поняли это все люди, а вот политические заправилы фашистской Германии все еще лелеяли свои безумные планы, согласно которым вся Россия была разделена на четыре основных рейх-комиссариата:
Московский, включающий не только Москву, но и Тулу, Ленинград, Горький, Казань, Киров, Уфу и Пермь;
Остлянд, объединяющий Эстонию, Латвию, Литву и Белоруссию;
Украинский, которому должны были стать подвластны Волыно-Подолия, Житомир, Киев, Чернигов, Харьков, Николаев, Таврия, Днепропетровск и Донецк;
Кавказский, чье черное крыло, по мнению фашистских главарей, должно было накрыть Кубань, Калмыкию, Ставрополье, Грузию, Армению, Азербайджан и так называемый Горский комиссариат.
Еще не победили, а на куски уже разрезали!
Фашисты под Москвой, казалось бы, уже получили отрезвляющий удар, но Гиммлер все же осмелился хвастливо заявлять: «Русские должны будут уметь только считать и писать свое имя. Их первое дело — подчиняться немцам».
Еще только начался февраль 1942 года, а в ставке Гитлера уже приступили к разработке плана летней военной кампании. Удар Красной Армии под Москвой был настолько ощутим, что теперь планировалось наступление ВСЕМИ ИМЕЮЩИМИСЯ В РАСПОРЯЖЕНИИ СИЛАМИ не на всем огромном фронте от Баренцева до Черного моря, а лишь на сравнительно узком его участке.
Но тогда, в феврале 1942 года, ни Каргин с товарищами (а население оккупированных районов и подавно!), ни фон Зигель и его подручные ничего не знали о замыслах фашистских главарей. Тогда, в начале февраля, было своеобразное затишье, которое обычно наступает перед грозой. И если фон Зигель вынашивал и смаковал планы отправки молодежи района на фабрики и заводы Германии, если его беспокоило, удастся ли сграбастать всю стоящую молодежь, то Каргин и его товарищи (да и просто жители деревень) все еще вслушивались в эхо того взрыва на железной дороге; со временем оно для них нисколько не ослабело, а стало вроде бы еще раскатистее. Даже заклеванная жизнью Авдотья, осмелевшая после того, как Аркашка покинул ее дом, как-то сказала Груне, встретившись с ней у колодца:
— А рванули тогда наши — страсть!..
Федор, Григорий и Юрка так обозлились, когда узнали о том, что проделал фон Зигель с дедом Евдокимом, что похватали автоматы, чтобы немедленно идти в Степанково, напасть на комендатуру; может быть, и ценой своей жизни, но отомстить фашистам.
Каргин сразу понял, что сейчас уговорами не воздействуешь, поэтому просто встал в дверях землянки, уперся руками в косяки. Стоял так и только смотрел в бешеные глаза товарищей. И молчал, катая желваки на скулах.
Может быть, его и отшвырнули бы к нарам, но Петро вдруг тоже подбежал к дверям, тоже уцепился ручонками за косяки, потом рванул на груди рубашку.
— Ты чего, ошалел? — только и спросил Григорий, чуть попятившись.
— Он — не то что некоторые, службу понимает, — сказал Каргин.