Иван Чигринов - Оправдание крови
Постояв на Гапкином дворе, Чубарь осторожно, чтобы ничем не брякнуть, зашел в дом и повалился, не раздеваясь, на постель. Заснул он хоть и не очень быстро, но в спокойном состоянии, будто не с пожара вернулся, а, по крайней мере, с мельницы, где весь день засыпал в жернова зерно, таская беспрерывно сверху вниз и снизу вверх полные мешки. Чубарь был уверен, что сделал в Поддубище то, что крайне необходимо было сделать и что в его положении не сделать было никак нельзя. Словом, засыпая, он далек был от мысли, что, спалив рожь, нанес этим вред, так же, как далек он был и от того, что на этот счет может быть у кого-нибудь иное мнение. Однако, несмотря на удовлетворение сделанным, спал Чубарь все-таки плохо. Точней, не так хорошо, как надо было ожидать в его настроении. Потому он и проспал на другой день далеко за полдень: снова, как на пожаре в Поддубище, жгло ему лицо, под закрытыми веками билось нетерпеливое пламя. Но больше всего, кажется, мешал один и тот же сон, даже не сон — какой-то кошмар… Довольно было Чубарю на мгновение забыться, как сразу мерещилось: из-под пылающих копен прыскали, разбегаясь по жнивью во все стороны, полевые мыши, у которых были почему-то человеческие головы, и все на одно лицо, похожее на Микиту Драницу… Наконец, под утро уже, перестало трепетать под веками пламя и Чубарь крепко заснул.
Хотя хозяйка и торопилась в поле, однако завтрак собрать па стол не забыла, накрыв еду скатеркой. В сенцах Чубарь помыл руки, ополоснул лицо. Но когда он снова вернулся в горницу, откинул край скатерти и увидел, что лежало под ней — Гапка поставила гладыш топленого молока, положила огурцов, кусок желтого сала да несколько яичек, словом, собрала завтрак, как для косца, — то вдруг понял, что ничего в рот не возьмет, просто не может есть, несмотря на то, что пора было проголодаться, время подошло к обеду. И тем не менее Чубарь не торопился закрывать еду, стоял у стола и смотрел, будто пытался вызвать у самого себя аппетит. «Отъелся», — усмехнулся в душе Чубарь, вспомнив сразу те, еще словно бы недавние денечки, когда приходилось мыкаться с голодным брюхом, слушая, как булькает в нем вода. Но дело было, конечно, не в том, что Чубарь успел отъесться, не так уж давно жил он оседло здесь. Отсутствие аппетита истолковывалось иным. Чубарь и сам это скоро понял, пожалуй, еще до того, как со скептическим самодовольством подумал о своем теперешнем сытом положении. Просто не ощущал он больше той жажды ко всему, той здоровой неутоленности, которая бушевала в нем до сих пор, будто отбило внезапно вкус ко всему каким-то дурным запахом или внутренней брезгливостью. «Но почему нет Аграфены?…» — спохватился он, словно только теперь осознав ее отсутствие. Осторожно, чтобы не задеть ненароком гладыш с молоком, Чубарь наконец запахнул краем скатерти завтрак, накрыл так, как было и раньше, и пошел на крыльцо, нагибая под двумя притолоками голову — сперва в хате, потом в сенцах.
Солнце светило от улицы, и на двор, куда выходило крыльцо, от конька двускатной соломенной крыши падала искаженная тень. Освещено подворье было ближе к забору, где стоял, словно плаха, широкий пень, на котором хозяева не только дрова рубили, но и петухам головы. Сразу же за забором, шагов через пятьдесят, начинался лес, сплошь сосновый, медностволый, с белыми, как у скелетов, ребрами подсочки. И только на огороде, за баней, высились три кривые березы, которые произрастали от одного корня, образуя внизу, у самой земли, что-то вроде рогатого седла. На березах, облепив ветки по самые макушки, ворошились какие-то птицы, — наверное, скворцы, которым настало время сбиваться в стаи. Из леса послышалось бомканье, но неясное, может быть, приглушенное расстоянием, поэтому отгадать причину его было невозможно. Скорей всего там, в ракитовом яру, который подступал глубоким распадком к дороге, ведущей из Мамоновки в другой поселок — Кулигаевку, паслось стадо, и это бомкала колокольцем на шее чья-то заплутавшая корова.
Не слишком высовываясь, чтобы, упаси бог, не попасть на глаза кому, Чубарь широкими шагами пересек двор, направляясь к воротам хлева. В хлеву лежало сено, и там у Чубаря был тайник — на дневные часы, когда каждую минуту в хату мог заявиться непрошеный гость. Собственно, Чубарь мог проводить здесь, на этом сене, и ночи, особенно сегодняшнюю, когда явился из Поддубища поздно.
Чубарь уже взялся за щеколду на воротах, как во двор, толкнув руками с улицы калитку, вбежал восьмилетний сынишка хозяйки Михалка. Наверное, он получил от матери наказ следить, когда проснется Чубарь, чтобы показать на столе завтрак, потому что сразу же с этого и начал:
— Дядька Чубарь! — Это было обычным его обращением. — Матка говорила, чтобы вы ели, на столе в хате стоит все!
Мальчик всегда с неподдельным восхищением поглядывал па Чубаря. И Чубарь это очень ценил, стараясь хоть чем-нибудь подчеркнуть свое расположение к нему. А вот дочка Гапкина Верка воспринимала чужого человека в доме иначе. Та не только сейчас, в эти дни, но и раньше враждебно встречала всякий раз появление Чубаря. В свои одиннадцать лет она не так быстро, как ее брат, меняла привязанности. Ее память, так же как и сердце, еще целиком была заполнена отцом, который погиб в декабре тридцать девятого возле озера Муаланьярви. Ясно, что не могла простить девочка матери связи с Чубарем!. То, что мать пыталась объяснить детским капризом, недостатками возраста, было проявлением глубокой неприязни, и не только к чужаку, но и к родной матери, правда, с той разницей, что к матери это чувство менялось; достаточно было уйти Чубарю, как она переставала хмуриться и становилась прежней послушной девочкой, стоило Чубарю назавтра снова переступить их порог, и Верка, словно маленькая птичка, топорщилась, начинала нервничать, делалась упрямой, нарочно встревая между Чубарем и матерью, следя не только за каждым их шагом, но и движением. Видно, поэтому Верка с большой охотой всегда бежала за матерью, надо ли корову найти в лугах после пастьбы или еще что сделать, только бы подальше от дома. Между тем Михалку ничем особенным Чубарь и не приманивал, стыдно признаться, даже конфеток в кармане ни разу не принес, однако мальчик льнул к Чубарю, и особенно сильно проявилось его восхищение им, когда уже в войну Чубарь стал приходить с винтовкой, не важно, что взрослые охальники в поселке насмехались и говорили грязные слова, дразня малыша «новым папкой»…
— А матка с Веркой пошли снопы околачивать, — сказал Михалка. — Кто-то спалил в Поддубище веремейковские копны, дак бабы наши побегли свое спасать.
— А вам в Поддубище не давали полосы? — спросил глухим голосом Чубарь.
— Не, мамоновцам и кулигаевцам досталось тута, вон, за нашими лугами. Знаешь?
— Знаю.
— А веремейковцам нарезали тама, в Поддубище, дак ихнее жито кто-то взял да спалил.
— Значит, ваше не сгорело? — будто обрадовавшись, спросил Чубарь.
— Ага.
— А веремейковское сгорело?
— Ну!
— Вот видишь, — многозначительно усмехнулся Чубарь, намекая, что мамоновское жито уцелело неспроста.
Но Михалка по-своему понял эти его намеки.
— Пускай бы только попробовали поджечь наше! — по-детски запальчиво сказал он. — Ты бы их из винтовки тогда. Вот так — раз-два! — И показал руками, как бы сделал Чубарь.
Эта детская запальчивость, так же как и вера в то, что Чубарь расправится с каждым, кто посягнет на мамоновцев или на их добро, поразили Чубаря. Отводя взгляд, Чубарь положил на русую Михалкову головенку ладонь, собираясь погладить, да так и задержался в нерешимости, будто сил не было сделать последнее ласковое движение.
— Вот что, — сказал он, — ты лосенка хочешь? — Выскочило у него это совсем неожиданно, но так к месту, будто он все время думал про лосенка и про то, что осиротевшее животное, которое где-то слоняется одиноким, надо обязательно привести сюда, в Мамоновку, показать и отдать малому, потому что вряд ли кто другой, кроме Михалки, мог по-настоящему позаботиться теперь о бедняге.
— Какого лосенка? — встрепенулся Михалка.
— Ну, обыкновенного.
— А какой он?
— Потом увидишь. Ты только скажи, хочешь или нет?
— А он кусается?
— Нет, — засмеялся Чубарь и снова обласкал глазами обрадовавшегося Михалку. Подумал: «Ну конечно, как это я не догадался раньше, надо сейчас же пойти поискать лосенка!» Для него теперь, пожалуй, не было никого дороже этих двух существ — Михалки и лосенка!
Тем временем Михалка продолжал радостно мигать голубыми глазами, и это еще сильней подмывало Чубаря на то, на что он неожиданно решился. Но Михалку брать с собой в лес Чубарь не рискнул. Во-первых, Михалково отсутствие встревожило бы мать, вряд ли они успеют вернуться, пока она с дочкой придет с поля, а во-вторых… В конце концов, мало ли что может случиться, тогда уж совесть и совсем замучает. Чубарь заговорщицки подмигнул мальчику. Сказал:
— Значит, хочешь лосенка? — и, не ожидая ответа, тут же добавил: — Тогда вот что, ты сторожи тут дом, а я сейчас пойду.