Сигурд Хёль - Моя вина
Разумеется, я понимаю, что эти нити еще не все. Они лишь основа на ткацком станке нашей судьбы. Затем уже вплетаются нити внешних событий, всего того, что мы называем случаем — вкривь и вкось, хорошо ли, плохо ли, удачно или неудачно.
Но все же не как попало. Ибо эти первоначальные нити — вовсе не обычные нити. Это нити магические, магнетические. В них заключены особые силы, у них своя собственная воля, свои стремления, желания, требования. Они идут в ткани своим путем, часто наперерез, наперекор нашим планам, нашим расчетам и нашей воле. Они обладают свойством отталкивать от себя одни переживания и притягивать другие. Так получается, что мы, почти все, носим в себе свою судьбу. Но, как правило, сами того не подозревая. Есть что-то неприятное в сознании, что мы, таким образом, находимся во власти сил, которых мы никогда не сможем постичь. Но в то же время я верю и в другое, обратное. Я считаю, что, сумей мы достаточно добросовестно и внимательно изучить отдельную человеческую судьбу, сумей мы острым, добрым и беспристрастным глазом проследить ее узор, и мы сумели бы познать данного человека до конца. И тогда мы смогли бы, исходя из нашего знания прошлого и настоящего, заглянуть в его будущее. И смогли бы заглянуть и назад, в те истоки, где заплетаются нити судьбы — на счастье ли человека, на его ли несчастье. Чаще всего — увы, на несчастье. И более того. Нам открылась бы суть жизни данного человека, но одновременно и нечто большее-суть окружающей его жизни. Да, сумей мы до последнего штриха изучить жизнь одного человека, и нам открылась бы суть человеческой жизни вообще — жизни семьи, круга, общества, в с е. И сумей мы записать эту судьбу черным по белому, и тот, кто прочитал бы эту книгу, у кого достало бы разума и сердца понять, что он прочел, — тот постиг бы не только судьбу этого другого человека, но и свою собственную. И это было бы как разрешение от бремени.
Вдумайтесь, что означают эти слова. Женщина носит в себе новую жизнь. Она причина ее мук, но и тайных радостей, сокровенного счастья, которое боль, надежда, страх и блаженство вместе. И через разрешение от бремени, которое боль, мука, страх и счастье вместе, рождает она новую жизнь.
Так же и мы носим в себе зародыш новой жизни, блаженной и мучительной жизни далекого будущего. И когда нам удается разрешиться хотя бы от части нашего бремени, мы ощущаем примирение с собственной душой — и примирение со всем и вся. Вспомните: когда мы были у истоков вещей, мы тогда еще не отделились, не отграничились, не изолировались. Мы еще не залезли в скорлупы и панцири, не окружили себя шипами, а были плотью от общей плоти, жизнью от общей жизни. Взгляните на ребенка, играющего с котенком, или щенком, или даже с какой-нибудь неодушевленной вещью. И вы заметите, что ребенок не ощущает себя чем-то отдельным, обособленным от этого щенка, котенка, куклы или плюшевого мишки.
Он живет в том великом единении с природой, которое нам впоследствии предстоит почти полностью утратить, но к которому мы всегда жаждем вернуться, если только храним воспоминание о нем, и которое нам дано бывает познать заново через великую любовь, великую скорбь или же через то, что некоторые называют возрождением души для лучшей жизни.
Суть вещей, единение со всем и вся, разрешение роковых вопросов, возрождение к новой жизни — вот до чего я доискивался.
Но бог мой, сколь несовершенными орудиями я располагал! Памятью, которая то и дело давала осечку и то и дело сбивалась на ложный путь, ибо не истину отыскивала, а подчинялась моим собственным тайным желаниям и страхам. Разумом, тусклым, подобно затуманенному изморозью стеклу. Душой, в лучшем случае воспринимавшей лишь обрывки и кусочки — обрывки мелодии, кусочки события.
И с помощью столь жалких орудий я копал и разведывал, в тщетной надежде отобразить картину, в существовании которой и сам сомневался; ведь я ничего не видел, пока сам в этом участвовал. Картина, во всяком случае, должна была получиться неполной, смазанной, искаженной. И все же я надеялся — безумная мечта, напрасная надежда! — что мне удастся за случайным отыскать непреходящее, прикоснуться к сущности, угадать решение.
А на самом дне таилась, может быть, несбыточная надежда на обновление, новую жизнь — так приходит дождевая свежесть на пересохшее, пыльное поле. Дождь, слезы и солнце…
Не получилось и не могло получиться. Я не нашел узора своей судьбы, не говоря уже о других судьбах, которые пытался изобразить так, как они складывались в тот короткий отрезок времени. Да и надо было быть совершенным безумцем, чтобы считать себя в состоянии выполнить подобную задачу. Для того чтобы столь тщательно проследить человеческую судьбу, нужно было бы, во-первых, иметь в своем распоряжении годы, а во-вторых, быть сверхчеловеком. Я же был и остаюсь самым обыкновенным человеком, и в моем распоряжении было не так уж много времени.
Но, несмотря ни на что, такое намеренно у меня было — не обдуманный, осознанный замысел, а дерзкая, сумасшедшая мечта. Возможно, я думал достичь цели окольным путем. Но мне следовало бы знать, что в духовном мире окольных путей не существует.
Итак, вмешалась жизнь, оторвала меня от первоначального замысла и бросила к другому — что, правда, в конечном счете дела не меняло. Описывая все происходившее со мной, я шел по пути к тому действительному или воображаемому откровению, которое под конец посетило меня.
Но и тут не получилось — и не могло получиться. То видение — если только это действительно было видение, а не просто лихорадочный бред — было нераздельно связано с моим душевным состоянием в тот момент. А это состояние — было ли то безумие, результат горячки или же своего рода духовное ясновидение, которое, говорят, посещает человека в моменты великих потрясений или же перед смертью, — это состояние нельзя было произвольно вернуть.
Нищий, стоял я перед дверью, которая захлопнулась как раз в ту минуту, когда я надеялся, что она широко распахнется передо мной.
Это было в сорок четвертом.
Сейчас я попытался еще раз. И опять тщетно. Три года прошло, и состояние это — если так это называть — отодвинулось от меня еще на три года.
Мне кажется, я похож на человека, пытающегося вспомнить приснившийся ему сон. Чем дальше, тем больше забывается сон. Тщетно он стал бы говорить себе, что сон этот открыл ему какую-то важную истину. Образы блекнут, покрываются дымкой, исчезают.
Или вот еще: я похож на беглеца, спасшегося из-под обломков разоренного родного жилища и очутившегося на борту корабля, который увозит его к чужой гавани. Напрасно он стал бы думать: надо было вот это захватить, это и э т о… Корабль увозит его все дальше, все дальше отходит берег — и вот уже лишь голубеет полоска вдали.
Не получилось. Надо как можно чаще повторять себе эти горькие слова.
И все же во мне живет еще слабая надежда, самая дерзкая из всех моих надежд.
Я думаю: если мне когда-то пришла идея изобразить человеческую жизнь как постоянно повторяющийся узор, то не оттого ли это, что мне на мгновение показалось, будто я различаю этот узор? И если я пытался потом добраться пером до моего видения, то не оттого ли, что в глубине души я угадывал его смысл?
Я потерял узор — если было что терять. Я не отыскал видения — если было что отыскивать.
Но, думаю я, и это моя четвертая попытка: может быть, другие смогут увидеть то, чего я не смог увидеть? Не существует ли все-таки и узор и некий логический итог — назовите это видением или как угодно — пережитого мной? Не находится ли все это прямо у меня перед глазами, и, может быть, я один этого не вижу, потоку что смотрел так в упор и так пристально, что у меня потемнело в глазах?
Итак, я извлекаю написанное из ящика стола.
Если узор существует — другие его отыщут.
Но одно мне все-таки ясно: для того, чтоб другие увидели то, что увидел тогда я, им потребуется вся моя помощь.
Боюсь, я не смогу помочь как надо.
Я помню, у меня было такое чувство тогда, что мне довелось пережить нечто единственное в своем роде. Слились в одно трусость прежних дней и зло теперешних, нелепость случая и неотвратимость возмездия.
Все вместе составило нечто трудно вообразимое.
И в то же время — не возникло ли нечто всеобъемлющее, выразившее самую сущность вещей?
Я, во всяком случае, так это ощущал в самый момент переживания. Точнее, в момент, когда переживаемое сконцентрировалось, организовалось и стало видением ли, безумием, бредом, высшим ли откровением — теперь я уже и не знаю.
Видение то было, нет ли — оно наполнило меня экстазом, и я подумал: иди и объяви это людям…
Помню, я подумал: я постиг смысл бытия!
Помню, я подумал: дано ли мне было пройти через все это, чтобы постичь?
Помню, я подумал — распростертый на каменном полу, окровавленный и замученный, с лихорадочным пульсом: слава и хвала!