Пехота-2. Збройники - Брест Мартин
— Талан. Рыжие. Прикольно, ходить можно. А у вас шо?
— Гарсинги выдавали, белорусские. Потом шо-то перестали, теперь вроде опять начали. Но я себе еще в четырнадцатом купил. И броник взял хороший, «Оспрей» бритосский.
— А мне Оспрей все-таки неудобно, ну, тут уж на любителя. У штатного «Корсара» липучки — не в пи… короче, испортились.
— А у нас, приколи, случай был…
Мы переходим на обсуждение формы, потом еды, потом норм по топливу, потом зарплат, мы сравниваем, спорим, соглашаемся, мы — два человека по разные стороны фронта, когда-то друживших, мы жили вместе и думали, что так будет всегда, и в моей памяти все четче всплывает тот Пашка, у которого мы дома слушали «Мальчишник» на перемотанном изолентой магнитофоне «International» или с которым мы у меня дома пересматривали по десять раз «Звездные войны» и сходились, что все-таки самая лучшая часть — шестая, но самая крутая — пятая. С которым мы ездили на великах на Химик, к моей бабушке поливать огород, ходили на «Комсомолец» погулять с барышнями и дрались с такими же пацанами с этого самого «Комсомольца» за то, что ходили. Это тот Пашка, который зашел за мной вечером, когда половина пацанов жилмассива шла в посадку драться с «Солнечным», и у него была ножка от школьного стула, такая зеленая, квадратная, обмотанная синей изолентой, а у меня — дурацкая цепка с моего «Аиста», с которой я не знал, что делать. И потом мы зашли за Максом, который отчаянно боялся, как и все мы, скурил все мои сигареты, но все-таки пошел. Ох, и получили мы тогда! И именно Паша довел меня до дома, сдал маме и поплелся к себе, и у меня была разбита голова, и кровь заляпала не только мои джинсы, а и всю его футболку, и он потом прятал ее от родителей и пытался отстирать. Ах, как мы тогда были горды собой — мы не зассали, мы шли наравне со «старшаками»!.. Как мы получили потом от родителей!.. Как мы дружили!.. Как дружат только в детстве…
Как исчезли из его голоса настороженные нотки, и он наверняка так же, как я, вспомнил того нескладного меня, который был его другом… тогда. Давно.
Очень давно.
— Так, все, давай, у меня еще дел, как грязи.
— А, точно, и у меня. Давай.
— Слышишь… Так, а ты что в Докуче-то делаешь?
— Та перевели меня… Так, харе меня раскручивать, безопасники за жопу возьмут.
— Паша… — Я молчу, потом все-таки продолжаю. — Я был рад тебя слышать.
— И я тебя, Олег. Хотя тебя все называют «Мартин», но мне как-то режет кликуха.
— А ты?
— Боцман.
— А чего — «Боцман»? Ты ж вроде на флоте не служил.
— Служил. Я из ХАИ вылетел и в армию попал. Был в Одессе. Старший матрос, все дела.
— Фигассе. А сейчас кто?
— Ээээ… Да хрен с тобой. Снайпер.
— От не гони.
— Не гоню, реально снайпер.
— А я…
— Та я знаю, врио комвзвода.
— У нас говорят «тво».
— Ну да… Олег… — Он тоже молчит, и потом все-таки выдавливает: — Спасибо, что набрал. Тока знаешь, по-честному… Это ничего не меняет, Мартин.
— Я знаю, Боцман. Я знаю.
Интермедия 20… Телефон был тогда один на коммунальную квартиру. Ну, это логично же, коммуналка, дощатые полы, крашенные болотной краской, три холодильника «Донбасс» на кухне, плиты, веревки, санки на стене… У нас две комнаты, у соседей — по одной.
Папе часто звонили с работы, и соседка повелась выключать телефон из такой смешной квадратной телефонной розетки. Но в ту ночь почему-то не выключила. И стоял он, на колченогой тумбочке в коридоре, над которой зачем-то висело зеркало.
Трель в высоте потолков «сталинки» была такой звонкой, что я всегда просыпался. И в этот раз проснулся. Телефон звонил долго, а папа, наверное, заснул очень глубоко, трубку взяла уставшая мама. Разбудила папу. Он говорил недолго, сначала хрипло, потом четко и энергично. Я старался не спать — я нечасто тогда видел папу, и звуки его голоса, особенно в ночной квартире, были даже какими-то незнакомыми. Лежишь такой в кровати, пружины скрипят-скрежещут, наволочка немножко сбилась с подушки, и вылезшие перышки колются, ай.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})А еще ночью было плохо без мамы и очень хотелось к ней. Она всегда, если ночью вставала, заходила в нашу комнату. Иногда наклонялась, гладила и целовала. Но сейчас она не зашла. Она пошла на кухню, с громким щелчком зажглась стосвечовая лампочка, дав резкую полосу желтого света из-под двери. Захлопала дверца холодильника, раздалось шуршание, стук… И негромкий разговор. Я ничего не слышал, а вставать не хотел — пол был ледяным, тапочки — маленькие, красные, именно тапочки, а не шлепки — где-то далеко под кроватью. Потом папа вернулся в коридор к телефону, стал звонить, кому-то что-то говорить, иногда повышая голос и прикрывая рукой трубку, жужжать телефонным диском и снова говорить, диктовать какие-то списки, фамилии, телефоны и еще упоминать про какой-то «борт». И я заснул. Вот так прямо взял и заснул.
Через два часа начальник единственной в УССР лаборатории тепловизионного контроля и грозозащиты вышел из дома, залез в автобус, набитый аппаратурой, сосудами Дьюара, проводами, еще какими-то обитыми металлом ящиками, с приткнувшимися наверху сиротливыми сумками со шмотками и бутербродами, и ровно поздоровался с нервными сотрудниками. Он излучал спокойствие и уверенность — молодой, здоровый мужик, которого Родина позвала делать свою работу.
Еще через полсуток вертолет Ми-2 поднялся в наполненный смертью воздух, и тепловизионная сьемка горящего, погибающего, радиоактивного места Чернобыльской катастрофы началась. Вертолет разбивал небо лопастями, громоздкий допотопный тепловизор показывал страшную картинку, а внизу, на месте пожара, работали люди — еще не зная, что они уже умерли, их уже нет, и кое-где висящие счетчики Гейгера громко щелкают, кукушками отмеряя последние месяцы их жизни.
Отец вернулся другим человеком.
Через тридцать лет, в том же возрасте, его сын вспомнит обо всем этом, лежа в кунге на одном из терриконов горящего, погибающего, радиоактивного Донбасса. И единственные вещи, которые объединят эти два кусочка жизни, разделенные временем — это возраст, фамилия и ночь.
Да. И еще — тепловизор.
День двадцать первыйУтро
— Если бы мне давали двадцать центов каждый раз, когда я реализую очередную гениальную идею нашего командира, то я бы…
— То ти би щє більше триндив би, який ти незамінимий чєл.
— Нема в украинском такого слова — «незамінимий».
— Єсть.
— Нема.
— Єсть.
— От ти задовбав.
— Та якби я тебе довбав — з тебе б людина була…
Я тащу три тубуса от «эм-сто-тринадцатых», хэкая и отдуваясь, и ругаюсь с Президентом. Серега несет сверток грязной масксети и чуть ли не приплясывает от радости, что заставил меня работать. За нами плетется Доки — невысокий, весь какой-то осунувшийся, заранее уставший и вечно недовольный. Доки — наш санинструктор и по совместительству главный залетчик. Доки должен стране уже тысяч пятнадцать штрафов за аватарку и десять суток на «губе» в Марике. Предыдущие пять он уже отсидел. Платить Доки не собирается, а про «губу» вспоминает с нежностью — делать ничего не надо, кормят, не трогают. Тока телефон отбирают. На «губу» в комендатуре Мариуполя — очередь на месяца два вперед, как в хорошем отеле, великое «сидение на нуле» убивает армию почище российской артиллерии. Хотя… как раз у нас, «на нуле», аватарят таки поменьше, но вся зона АТО нафарширована частями, как блиндаж — мышами, и там, где нет постоянной опасности по-дурному погибнуть, пьют чаще, больше и «залетней».
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})План Васи, который он мне нудно рассказывает по телефону все утро, прост — создание ложных позиций. Я, не долго думая и помня, как мы строили боковую проекцию «бэхи», сгоряча предлагаю ему построить танк. Во всех проекциях. Сбить каркас из дерева, вместо башни приспособить огромную шину, несколько из которых валяется по террикону, а одна даже служит нам сортиром, ну и пушку из чего-то смастрячить. Коммандер мои конструкторские идеи рубит на корню и, логично рассуждая о часто летающих вдоль нашей линии беспилотниках и постоянных сепарских наблюдателях, ставит задачу смастерить из пустых труб от ракет, камней, кусков старой подертой масксети и давно списанных ватных штанов позиции ПТУРистов.