Георгий Березко - Дом учителя
Десантники переминались с ноги на ногу, ожидая команды, готовые тут же приступить к своей работе.
«Как перед гоном… — с удовольствием подумал Дмитрий Александрович, — пусти их — пойдут рвать!» Он переживал сильное искушение. Следовало бы, конечно, прежде чем входить в город, разведать обстановку, но решительно ничто в этих тихих садах на окраине не говорило об опасности.
Послышался в стороне шумок: на дороге вдали показались три повозки; бабы правили лошадьми. Тарахтя по засохшим колеям, погромыхивая молочными бидонами, повозки проехали и скрылись за окраинным забором. А над крышами домов, прятавшихся в садах, поднимался уже кое-где столбиками дым, розово окрашенный ранними лучами, — хозяйки готовили завтрак. И покой, и прелесть этой картины, ее мирная беззащитность заставили Дмитрия Александровича рискнуть. Слишком уж близкой — только выбраться на дорогу, а там до первых домов рукой подать, и слишком соблазнительной представилась ему возможность сегодня же позавтракать в кругу семьи, в отцовском гнезде!
Но на въезде в город, у первого же углового дома с заложенными болтами ставнями, с отцветшим палисадником, их — к чрезвычайной досаде Дмитрия Александровича — остановил патруль.
Двое очень юных пареньков — молоко на губах не обсохло! — в пальтишках, в кепках, в шарфиках, но с винтовками выскочили из палисадника и потребовали документы: удостоверение и командировочное предписание. Юнцы держались в высшей степени официально, потому, вероятно, что им самим было неспокойно; тот, кто спросил документы, поминутно откашливался. И так как предписания у Дмитрия Александровича не оказалось — не запасся таковым, не предусмотрел, а удостоверение вызвало какие-то сомнения, один из пареньков приказал другому идти за разводящим. Отступать было поздно, и Дмитрий Александрович подал взглядом команду своим людям. Те предусмотрительно обступили уже обоих патрульных, взяли их в кружок, и в ход, сразу же, без единого слова, пошли ножи. С одним из мальчишек было покончено мгновенно, другой, раненный, отбился прикладом, выстрелил. И из дома с закрытыми ставнями высыпали и стали палить другие молодые люди… Первая попытка пройти в город потерпела полную неудачу — пришлось отстреливаться и что было сил удирать. А радисту, самому маленькому и проворному, более всех не повезло — две пули догнали его.
От патруля группа отстрелялась и ушла, унося на руках своего раненого, — помогли заросли черемухи, тянувшиеся вдоль заборов. Но затем перед Дмитрием Александровичем встал вопрос: как быть с неудачливым радистом? Пули попали ему в ногу и в спину, передвигаться самостоятельно он не мог, а умирать мог довольно долго… Его перевязали, как умели, положили под деревом, прикрыли шинелью — он подрагивал в начавшемся ознобе и быстро слабел. Но, догадываясь, видимо, о тех соображениях, что забродили в головах его товарищей, и страшась заснуть, он отчаянно боролся с обволакивавшей его слабостью. Подманивая пальцем к себе то одного, то другого, кривясь и охая от боли, он говорил о своей жене, которая должна скоро родить, — все о ней одной. И в его круглых, стеклярусно блестящих, шпицевских глазах была голодная мольба.
Товарищи что-то ободряющее бормотали и отходили с замкнутым выражением. Оставаться здесь, в такой близости от схватки, они опасались; таскать раненого повсюду на себе — им было обременительно, а оставить его здесь в живых одного — значило рисковать слишком многим. Попади их радист к русским, он, спасая свою жизнь, навел бы, чего доброго, на след всей группы, кроме того, он знал код. И десантники, отворачиваясь, вопросительно посматривали на своего командира.
Тот понимал, что ситуация подсказывает только одно решение. А раненый радист как бы и сам пошел ему навстречу: вдруг на полуфразе он забылся с открытым ртом, веки его сомкнулись. И Дмитрий Александрович тотчас жестами приказал своим десантникам забирать рацию и уходить. Их спины еще виднелись между стволами сосен, когда он, вытащив из кобуры парабеллум, подошел к уснувшему радисту. С чувством благодарности, как за своевременное содействие, он сунул ему в рот вороненое дуло, раздвинул легко подавшиеся зубы и нажал на спуск. Радист дернулся, у него затрепетали веки, и он обмяк, так и не успев проснуться. А из его рта вылетел сероватый дым, точно это высвободилась из коротенького тела и унеслась душа. Улыбнувшись своей мысли, Дмитрий Александрович обтер о его шинель ствол пистолета, а потом закидал труп сухими сосновыми ветками с осыпавшейся хвоей. Никто из уходивших десантников не обернулся на тупой звук выстрела, — все ждали этого финала. И Дмитрий Александрович пустился догонять свою группу.
В последовавшие двое суток он потерял еще двух человек: один был наповал уложен в перестрелке, когда на вторую ночь группа вышла из леса, чтобы поохотиться на одинокие машины, другой не вернулся из разведки. И конечно, потери вызывали у Дмитрия Александровича деловую досаду; особенно неприятной была неизвестность с разведчиком — пришлось забраться глубже в лес и там тихо сидеть некоторое время, ничего не предпринимая. Но то нетерпеливое предвкушение праздника, которое испытывал младший Синельников, не покинуло его, даже усилилось. Он верил в то, что случай неизменно служит сильнейшему, а за ним стояла вся немецкая армия.
…Дмитрий Александрович никогда не мог себе ни в чем отказать, да, собственно, и не находил нужным отказывать, он был полон жаждой обладания и не сомневался в своем праве на утоление этой жажды. Запретное лишь возбуждало его, вызывая дразнящее искушение… Восемнадцати лет, перед самой Февральской революцией, он был призван в действующую армию и, оказавшись на юге страны в юнкерском училище, принял участие в карательных операциях деникинцев, о чем, кстати сказать, никогда впоследствии не рассказывал своим близким — в сущности, из некоего снисходительного презрения к их добродетельно-однообразному существованию. А там, откуда он появился спустя три года, у него не было недостатка в примерах удивительной дешевизны человеческой жизни. И тайные влечения, которыми, по-видимому, он вовсе не был обязан своим ближайшим родственникам — благодушному отцу, добрейшей матери, — заговорили в нем в полный голос. Ему удалось скрыть свое белое прошлое и своевременно убраться с юга домой. В уголовный розыск, куда Дмитрий Александрович предложил сперва свои услуги, его не взяли, и ему пришлось довольствоваться более тихим положением. Но и в те давние времена он, служащий местного почтового отделения, франтоватый молодой человек во френче и в галифе с кожаными наколенниками, как тогда одевались, был воспламенен не одними только планами моментального обогащения. Высиживая положенные часы в окошечке под табличкой «Прием заказной корреспонденции и продажа марок», Дмитрий Александрович задавал себе и такие вопросы: «А что, если я промокну этим пресс-папье эту потную рожу?»
И, мысленно забавляясь, он улыбался гражданину, просунувшему в окошечко лицо: враждебности он не испытывал, он попросту не задумывался над тем, что перед ним существо, подобное ему самому, он презирал все окружающее и словно бы поддразнивал себя. «Преступление и наказание» Достоевского он осилил не без интереса, хотя нравственные терзания Раскольникова показались ему совершенно надуманными, более понятной была философия личности, которой все позволено. Впрочем, с особенной охотой читал он тощенькие, отпечатанные на скверной бумаге книжонки о беспощадных подвигах знаменитых Ната Пинкертона и Ника Картера… Все же кое-какие факты из его службы у деникинцев стали известны, хотя и с опозданием, местным властям, и его для следствия и суда переправили в Смоленск. Когда его арестовывали, он улыбался — страха, надо сказать, он тогда еще не знал. С тех пор Дмитрия Александровича и погнало по жизни из одного приключения в другое, а его жажда утверждения себя все искала удовлетворения.
Редчайший случай — опять же случай! — помог ему бежать из домзака в Смоленске, а затем перебраться через границу в Польшу. И там его арестовали по подозрению в убийстве. Хозяин лавчонки «Аптекарские товары», в которую он проник перед ее закрытием, так напугался, что, не протестуя, расстался со своей дневной выручкой. Но в лавчонке кроме них никого не было, и острый соблазн овладел Дмитрием Александровичем… Позднее ему часто вспоминались плоские, в розовых пятнах экземы ладони аптекаря, которыми тот заслонялся от ударов. А вообще-то он испытал чувство освобождения: захотел вот и убил, и потрясения не произошло.
Обвинение в убийстве осталось недоказанным, и Дмитрий Александрович был освобожден. Вскоре он перебрался в Германию и уже прочно обосновался там, пользуясь отличным, с детства, знанием немецкого языка — в семье языкам учила мать. Знакомства, завязавшиеся у него в мюнхенской уголовной тюрьме, оказались весьма полезными после прихода к власти нацистов, его товарищей по заключению. И он быстро сделал карьеру в той области, где его склонности получили возможность свободного проявления. Он стал убивать не только потому, что за это ему платили и давали награды и чины, но и потому, что убийство было тоже какой-то формой обладания — обладания чужой жизнью. Он выполнял теперь специальные поручения гестапо, и его настоящая фамилия Синельников затерялась среди многих других фамилий, которые он переменил за эти годы; ныне он был Францем фон Штаммом, из небогатой помещичьей семьи в Восточной Пруссии…