Олег Смирнов - Эшелон
Я закурил, затянулся и перешел на ту скамейку. Спросил:
— Разрешите присесть? Что с вами? Кто вас обидел?
Она мельком взглянула на меня и залилась еще горше, всхлипывая и шмурыгая носом. Этого я вытерпеть не мог.
— Да что ж вы молчите? Кто вас обидел, спрашиваю?
Наверное, тон мой был излишне нервозным, крикливым.
Мальчишка испугался и также заплакал. Этого еще не хватало.
Как можно спокойнее я сказал ей:
— Поверьте, я хочу вам добра. Хочу помочь. Что с вами случилось?
Она вновь посмотрела на меня, но не мельком, а внимательно, изучающе. Потом сказала мальчику: "Ну что ты, Гошенька, успокойся", обняла его, прижала. Вытерла ему нос и себе. Спрятала платок в сумочку. Одернула жакет. Я курил. На привокзальной площади сигналили автобусы. За вокзалом, на путях, пересвистывались паровозы. Скоро свистнет и мой паровоз. Для добрых дел времени у меня в обрез.
— Не хотите говорить?
Сам подивился своей настойчивости. В принципе я с незнакомыми женщинами не заговариваю. Стеснительность мешает, переходящая порой в угрюмую застенчивость. А иногда кажется: женщины подумают, что я с ними заигрываю ради определенной цели, а это уж пошлость, от которой меня коробит. Короче — на знакомства я не мастак.
Докурил папиросу, окурок швырнул в урну и собрался было уходить, когда женщина сказала:
— Лейтенант, не сердитесь. Мне стыдно выкладывать свои беды как-то сразу. Но я выложу…
И, запинаясь, она рассказала: стояла в очереди за билетом, зазевалась, сумочку раскрыли и вытащили кошелек (она щелкпула замком сумочки для наглядности), там все деньги, паспорт, пропуск, ну, кошелек с документами потом подкинули, деньги — тю-тю; заявила в милицию, обещали посадить без билета, да покуда не сажают, разбираются.
"Благородные ворюги, документики подбросили", — подумал я и спросил:
— Ехать-то куда?
— В Читу.
— Там дом?
— Да.
— А зачем в Новосибирск приезжали?
Разговор смахивал на допрос, но женщина отвечала все с большим желанием. Видать, я ее разговорил-таки.
— Сюда приезжала хоронить отца.
— А что ж никто не провожает?
— Некому.
— А это ваш сынишка?
— Мой. Пришлось брать с собою. В Чите не с кем оставить.
Пацаненок — ему года три — крутил пуговицу на рубашонке, таращил на меня раскосые глазенята, еще полные слез; в нем было побольше русского, светлого: и кожа, и волосы, да и нос не такой приплюснутый, и скулы не выпирали. И тем не менее на мать он походил здорово.
— В Новосибирске никто не провожает, зато в Чите вас будут встречать с цветами:, - пошутил я, понимая: тяжеловесно это, топорно.
— В Чите пас некому встречать, — сказала она так, что у меня пропала охота шутить ц расспрашивать тоже.
Помнмо всего прочего время мое истекало. Это милиция может досконально разбираться, а мне некогда. Я должен решать без проволочек. Эту женщину я абсолютно не знаю. Но знаю: она плакала, плакал и ее ребенок. После войны я дамских и тем более детских слез совершенно не переношу, тут я всегда действую. О нарушении воинского порядка, о незаконности того, что задумал, я старался не вспоминать. И потом во мне опять возникла необъяснимая и острая жажда испытать судьбу, свою веру в людей — то, что было с Головастиковым. Я сказал:
— Простите, вас как зовут?
— Нина.
— Меня — Петр. Вам, простите, сколько лет?
— Двадцать три.
— Мы почти что ровесники! Стало быть, можно на "ты".
Можно? Ну так слушай, Нина: поедем с нами, в эшелоне. Это, конечно, медленней, чем в пассажирском, но верней.
Она подняла глаза и пристально посмотрела на меня. Я смутился:
— Ну, что разглядываешь?
— Надо же поглядеть на человека, которому доверяешься, — сказала она. — Дальше Читы не увезете?
— Нет.
— А точно эшелон пройдет через Читу?
— Вероятно, да. Мимо не провезем…
Она задумалась, снова в упор глянула. И почему-то прерывисто вздохнула.
— Спасибо. Я согласна. Но для вас это никаких трудностей не создает?
— Какие там трудности! — сказал я беспечно и подумал о комбате и о Трушине. — Сами хозяева. Теплушка неказистая, но доехать можно. Пошли, Гоша?
Мальчишка задпчился, спрятался за мать. Она встала, взяла корзппку. Я взял чемодан. Процессия: я впереди, за мной Нина, тащившая за руку Гошу, он отставал, заплетался великоватыми, не по размеру, ботинками, явно собираясь расхныкаться. Идем, так сказать, на посадку.
Я оборачивался, бодряше улыбался Нине, пацану подмигивал:
"Шнре шаг, Гоша! Сейчас ты — ту-ту, домой!" — а сам думал: вот тебе и ту-ту, куда веду эту женщину с ребенком, как они будут жптъ несколько дней среди моих солдатиков? Старичка подвезли от Ишима до Омска, накоротке, — это одно, женщина и несколько дней — это другое. У нее, совершенно незнакомой, на глазах будет вся наша армейская жизнь. Ну, особых секретов нет: занятия почти не проводим, только политинформацию. Но разговоры-то могут быть не для посторонних ушей. И потом она женщина, как ей, извините, управляться со своими надобностями от остановки до остановки? Как оценят ее присутствие в вагоне Трушин, а следовательно, и начальник эшелона? Не заставят лп высадить? Женщина на корабле! И как поведут себя в данной ситуации они, мои солдатики? Со старичком было проще, с Макаром Ионычем. Разве что исчезновение часиков кое-кто связывает с ним, и то это вряд лп — часики.
Так или иначе — отступать было некуда. Да и не в мопх правилах отступать. Все-таки я спросил:
— Нина, а вы где работаете?
— В райкоме комсомола.
— О! И кем же?
— Инструктор по учету.
Райком комсомола — это неплохо, это обнадеживает. Начальство повезем.
На перроне мы наткнулись на Райку. Батальонная повариха, поблескивая медалью "За боевые заслуги", прогуливалась в одиночестве, и во взоре ее было высокомерие. Но когда увидела меня, то взор ее, кроме высокомерия, выразил и глубочайшее презрение: и ты, Глушков, такой же, как все, и ты уцепился за гражданскую бабу, да еще с ребенком, нет, люди добрые, вы подивитесь на этих мартовских котов! Я невольно заплелся ногами, наподобие Гоши.
В теплушке Нина сняла жакет, и оказалось, что плечи у нее узкие и вся она узкая, тонкая, как девочка. Мне это было приятно, как и то, что в эшелон посадил ее, по-видимому не замеченной батальонным начальством. Теплушке объяснил, кто Нина, почему и докуда едет с нами. Солдаты выжидательно помалкивали, оглядывая гостей и меня. И я понял: они поведут себя с ней так, как поведу я.
— Товарищ старшина, отгородим внизу закуток для наших пассажиров.
— Создадим купе, товарищ лейтенант, — ответил Колбаковскпй с неким тайным смыслом.
— Да, купе. В нем будут жить Нина с сыном. Отгородите моей плащ-палаткой. Драчев! Дай плащ-палатку.
Колеса под деревянным полом чугунно провернулись, застучали, и мальчик сказал:
— Мама, хочу пи-пи.
Никто не засмеялся, не улыбнулся. Нина вытащила из корзины завернутый в газету эмалированный горшок, водрузила на нем в уголке Гошу, задумчивого, сосредоточенного. Вот так-то, лейтенант Глушков: солдатская теплушка и детский горшок.
Не представляется ли вам это сочетание несколько противоестественным? Представляется. Но отлично, что у Нины есть горшок, иначе с пацаном была бы проблема.
На ужин была перловка, шрапнель, как называли ее в армии из-за специфических свойств (тут перловка уступала разве гороху). Старшина Колбаковский неизвестно с чего лично раскладывал кашу с кружочками колбасы; Нине наложил в отдельную миску, пацану — в отдельную: ему, как я заметил, больше колбаски, меньше шрапнели. Хлопчик рубанул вовсю, жмурился от удовольствия, облизывал ложку и пальцы. Мать внушала:
— Нельзя облизывать. Это некрасиво.
— Ничо, — сказал Кулагин. — По скусу пришлось, это заглавное.
К чаю Нине и пацану подложили сахару столько, что она растерялась: куда его? Я поморщился: забота, гостеприимство хороши в меру. Но Гоша начал хрумкать кусок за куском, и сахару поубавилось.
После ужина Гошу сморило, и Нина уложила его за плащпалаткой. Посидела с ним, затем вышла к столу. Потеснились, дали ей местечко. Молчали. В приоткрытую дверь всасывало вечернюю свежесть, запах хвои и влаги. В проеме мгновенно возникали и исчезали дорожные огни, и "летучая мышь" на стояке мгновенно то меркла, то разгоралась. У фонаря кружились бабочки, мошкара, изнемогая, падали на пол. По-собачьи повизгивала доска в обшивке вагона. Раньше этого звука не было. Или нэ примечал? Это деревянное повизгивание будит беспокойство, тоску и еще что-то.
На Нине была кремовая крепдешиновая блузка, которую буравили маленькие острые груди. Стараясь не смотреть на груди, я смотрел на них, на тоненькую, слабую шею с детской ложбинкой сзади, на худые нервные пальцы — на безымянном был перстенек. А где обручальное кольцо? Хотя извиняюсь: у нас, помимо стариков, не принято носить обручальных колец, за границей носят: золотые, серебряные, оловянные — в зависимости от достатка. Под Рославлем, помню, захватили в плен обер-ефрейтора, у него в ранце был узелок с золотыми кольцами, штук десять, — снимал с убитых товарищей. Когда из ранца выуживали этот узелок, немец чуть не упал в обморок. Ну, это я так, к слову.