Михаил Демиденко - Приключения Альберта Козлова
Она разулась. Ноги у нее были ужасными. Натруженными, шишковатыми, большими. Ножки, ножки! Сколько вы дорог измерили, от каких напастей унесли, сколько грязи потоптали, пересекли перелесков, меж, о какие пни спотыкались, о какие коряги убивались, в холоде, в зное, спасители и враги.
Серафима Петровна инстинктивно спрятала ноги под лавку.
— Они у меня болят, — сказала она тихо.
Когда Серафима Петровна вышла в сапогах на середину подвала, прошлась, тихо пристукнула каблуком, забылось увиденное.
— Барыня угорела, — запела Серафима Петровна, — много сахару поела…
— Барыня, барыня, сударыня-барыня… — захлопали мы в ладоши, даже Ванятка заулыбался, засмеялся взахлеб и ударил ладушки.
Потом начались разговоры, пересыпчатые и откровенные.
Серафима Петровна опросила Степку-Лешку, как его фамилия.
— Не имеет значения, — неожиданно помрачнел моряк. — Мне ее выправили.
— А как настоящая? Хоть знать, кого благодарить.
— От отца я отрекся. — Степка-Лешка сдвинул на столе миски. Он глядел в пол.
— Как? — села рядом на лавку Серафима Петровна, разгоряченная пляской.
— Ума не приложу, — сказал моряк. — Не прощу себе.
— Кто отец-то был?
— Отец? Отец был герой. Командиром в гражданскую, воевал в Испании, потом попал во Францию, интернировали, а когда приехал…
— Да, — посерьезнела Серафима Петровна. — Обилие порождает расточительность. Выше голову, не будем вспоминать. Поняла. Многих зацепило. Угомонитесь, ребятишки. Я хотела назвать Ванечку Ермаком, в честь Ермака Тимофеевича, покорителя Сибири, да муж возражал, пришлось согласиться, он ожидал наследника нашей учительской династии. Моя прабабка была из разночинцев.
— Знаю, проходил, — сказал Степка-Лешка. — Чернышевский, Добролюбов.
— Дед пошел в народ. Выдали крестьяне. Арестовали, сослали в Сибирь. Но учитель, как и врач, — его нельзя сослать, как увезти от самого себя. Он учительствовал в Красноярском крае. Бывал в Щушенском, спорил с Лениным. Льва Толстого видал, переписывался. Интересная была на Руси интеллигенция. Муж тоже из народных учителей. Я умею по хозяйству. Кончила Дерптский университет, но корову подоить не брезгую и сена накошу. Это и спасло. Фашисты не признали во мне работника умственного труда. Откуда им догадаться, что кандидат наук, — я не хвастаюсь, защитила диссертацию в сорок втором, как ни странно, по истории Сибири, по Ермаку Тимофеевичу. О чем я? Да, ученый стога мечет…
— У вас корни крепкие, — сказал с завистью Степка-Лешка.
— Они и в тебе не слабее, — сказала Серафима Петровна и положила ему руку на плечи. — Выше голову, братишка.
— Отец хотя бы на десять километров задержал врагов, и то… А то бесцельно.
— Самый лучший немец — мертвый, — вдруг изрек Рогдай, которому наскучил непонятный разговор. Тон его высказывания был настолько вызывающим, что я прислушался. Постоянное пребывание среди взрослых выработало в Рогдае боязнь сказать какую-нибудь детскую несуразность. Жизнь требовала от нас решений, которые и взрослым-то порой были не под силу, мы вступили в войну мальчишками, а война не делала скидку на возраст — пуле все равно, чье рвать тело. Наш опыт, знания были короткими, как детские штанишки, и если бы в мирной жизни, — когда я или брат изрекали, что море соленое, потому что в нем селедки плавают, никто бы не ржал, не сдвигал шапку на глаза и не говорил: «Дурак же ты, мать-твою-перемать». Я научился молчать. Сдерживался задавать вопросы, хотя порой они просились с языка; непонятного было больше чем достаточно. Темперамент, возраст и гвардейское прошлое выработали у Рогдая иную черту — он научился произносить истины. Самолюбие его торжествовало: бывалые, тертые-перетертые инвалиды только рты раскрывали. «Закат красный — завтра ветер будет», — заявлял ни к селу ни к городу брат. Люди глядели на закат и разводили руками: «Гляди, малец, а башка работает. Приметы погоды знает». Или при расчете с тем же Яшкой-артиллеристом Рогдай произносил: «Не мухлюй. Чаще счет, крепче дружба». Яшка замирал, отваливал лишнюю сотню, потом рассказывал: «Ну парень. Пальца в рот не клади». И было невдомек, что Рогдай высказывал где-то подслушанную поговорку, и выдал ее не потому, что догадался о ловкости спекулянта, а ляпнул так, для авторитета.
И сейчас он выдал на-гора очередной штамп, и, по мнению Рогдая, ладный к разговору.
— Ты думаешь? — опросил Степа-Леша и поднял глаза.
Девчонки слушали с большим интересом: Рогдай им был ближе по возрасту, его военная форма, то, что мать говорила с ним, как с равным, и то, что он выпил отцовскую водку, придавало ему в их глазах большую значимость. Собственно, этого-то и добивался Рогдай.
— Чего думать, — безапелляционно ответил брат.
— Самый лучший негр — мертвый, самый лучший русский — мертвый… Теперь немцы. Не слишком ли много мертвых, как вы думаете, Серафима Петровна?
— Думаю, — сказала Серафима Петровна и налила еще чаю. — Давно не пила натурального, — как бы извиняясь, сказала она. — Морковный да из листьев смородины. Не сравнить с настоящим. Грузинский.
— И с сахарам, — отозвалась Елочка, уткнувшись в кружку.
— Не вприглядку, — сказала Настенька.
Серафима Петровна пила чай внакладку. Пятую кружку с кусочком сахарку.
— Что воспитали ненависть к врагу, — продолжала Серафима Петровна, — хорошо. Врага нужно уметь ненавидеть, иначе будут бить. А бить следует врага. Я не боюсь слова — убивать врага приказала сама жизнь. Где-то перед войной мы расслабились. Порой не на тех замахивались. Отсюда большие издержки в битве за землю русскую.
— Когда эвакуировали Одессу, — сказал моряк, — при выходе, почти на рейде, немецкие самолеты разбомбили пароход. Летчики видели, что на палубе дети. И разведка доложила. Море было, как суп с клецками, точно кета на нересте. А он из пулеметов поливает… Спасательные шлюпки пошли, и бесполезно — камнем на дно: цепляются, виснут, лезут… Братишка в воду, в него мертвой хваткой, и тоже на дно. А сверху из пулеметов поливает. Три дня море дышало… Спаслись единицы. Я научился ненавидеть. Самому страшно. Даже лечебные процедуры не помогают.
— Страшно, — сказала Серафима Петровна, откусывая крошку сахара. — Очень страшно. Правильно сказано. Как русская женщина, я скажу: «Еще больше ненавидеть! Чтобы не спалось. Чтобы от ненависти дышать было трудно». Как мать, скажу: «Мстите! Чтобы матери их хотя бы дольку узнали нашего горя, хотя бы часть выплакали тех слез, что пролили мы над убитыми детьми». Как жена, скажу: «Муж, убей немца!» Но как педагог, как русский учитель, объясню каждому: немецкий народ трудолюбивый, талантливый. Хороший народ, как все народы. Наше государство построено на принципах, разработанных человеком, родившимся в Германии, — Марксом. Деталь, Маркс мог родиться и в другой стране. Эпоха породила Маркса, а не Маркс эпоху. Нападение фашистов на чужие страны и на нашу — трагедия и для немецкого народа. А то, что я услышала от Рогдая Козлова, — это уже трагедия только нашего народа. Ненависть ведет к разрушению, человек же всегда жил плодами любви.
— Слышали, — вставил фразу я. — Был друг, в одной палатке спал, с одного котелка рубали. Сеппом его звали.
— Его немцы закололи, — добавил Рогдай, — при первой же встрече. Он на посту стоял и игрушку делал, его и закололи. И секретную аппаратуру сняли. Что было!
— У нас… Повел один чудак немца в тыл, а немец его придушил — винтовку на плечо чудак повесил, упражнялся с пленным в знании немецкого: у него в школе было «хорошо» по-немецкому. Немца того мы потом тоже задушили, — сказал моряк.
— Ладно, — сказала Серафима Петровна. — С этого бока вас не укусишь. Подумаем. Пройдет лето, я пойду в класс. И передо мной будут сидеть ученики, которые главной наукой считают умение убивать. Врагов. Хорошо! Но война не вечна. Завтра кончится. И тогда кого убивать? А больше вы ничего не умеете и не знаете. Как же жить? Я вам буду о любви говорить к женщине, к ближнему, к слабому… Передо мной за партами будут сидеть продукты фашистского нашествия, то, что осталось от фашистов, — смерть, ненависть. Глупейшая теория, которая для меня, для моих родителей казалась абсурдом — превосходство одной национальности над другой, — гнусная, казалось бы, обреченная на забвение идейка обернулась миллионами жизней, бесконечными страданиями. Человечество заплатило за национализм слишком большую цену, и хотелось бы верить, что оно, человечество, кое-чему наконец научилось. Такие кровавые уроки забывать — значит ничего не помнить, значит обрекать поколения на бесконечные муки. «Фашист мертвый» — я признаю, потому что иного выхода для людей нет. Но немец мертвый… И среди русских оказывались полицаи, и во Франции, и везде есть люди, для которых, к сожалению, самое верное место — изоляция, а то и виселица. Чем же заявление Рогдая лучше фашистского? Этого и добивался Гитлер: воспитать в нас тоже человеконенавистничество, которым он сумел одурманить свой народ. Говорить так — значит быть пособником фашистов. Третьего не дано.