Илья Эренбург - Буря
Впрочем, все это политика, а он любит другое, поехать, например, с друзьями к морю, шутить, рассказывать дурацкие анекдоты. Все знают, что Бил Костер умеет повеселиться. А когда работаешь, нужно думать, как обогнать других. Вот почему он так томился в Куйбышеве, вот почему он так счастлив. Ему неслыханно повезло: его пустили на фронт. Наверно, Сэм ногти изгрыз от зависти.
Самолет летел очень низко; казалось, сейчас он заденет избушки, придавленные снегом. Бил улыбался даже избушкам. Почему меня пустили? С русскими все непонятно. Я перестал и просить, вдруг позвонили: «собирайтесь…» Даже если мне ничего не покажут, я выиграл партию. Я смогу написать: «Я был на фронте под Москвой». Через две недели буду в Тегеране. Я напишу трогательно, потрясающе — последние часы, последние минуты…
На фронте Бил пробыл три дня. Его принял генерал Шебушев, угостил обедом.
— Вы думаете еще долго продержаться? — спросил Бил.
— Уходить не думаем.
Бил прикинул — это можно описать очень ярко: трагическая обстановка, последние бои под Москвой, генерал — он, наверно, простой рабочий, хорошее, открытое лицо, наивный, но храбрый, приехал американец, и генерал говорит «умру, как подобает русскому человеку…» Это растрогает. Била самого растрогали придуманные им слова, и с неподдельной нежностью он сказал: «Я хочу выпить, господин генерал, за ваше здоровье…»
Когда он уехал, генерал долго ругался:
— Здесь и без них чорт знает что!.. Мало у меня забот!.. Нет, я тебя спрашиваю, зачем ко мне такого шута посылают?..
Адъютант почтительно вздыхал.
Билу показали и батарею в действии, и блиндаж, где отогревались угрюмые бойцы; его повели на холмик, откуда были видны позиции неприятеля. Он ничего не разглядел, кроме снега и елок, но решил — напишу, что видел немцев, когда они готовились к штурму Москвы… Впечатлений было много; он даже попал под сильную бомбежку; лежал в снегу и радовался. Сопровождавший его офицер испугался: убьют, вот будет история!.. Когда они встали, он спросил: «Вы не замерзли? Этакая неприятность…» Бил ответил: «Что вы! Это лишняя корреспонденция. Вот что значит удача…» Под конец его привезли в госпиталь к Крылову — кто-то рассказал офицеру, который ездил с Билом, что Крылов интересный человек и говорит немного по-английски.
Бил бегло оглядел палату, пощупал зачем-то простыню.
— Дерюга, — зарычал Крылов. — Если собираетесь прислать, я лично не откажусь.
Бил поспешно ответил:
— Обязательно напишу…
Он молчал, не знал, как начать разговор — этот доктор почему-то его смущал.
— Я думаю, что американцы хотят помочь, но вопрос в сроках… Трудный путь, далекий… Может прийти слишком поздно…
— Ну, летом придет, трудно, конечно, потерпим…
— Вы, значит, большой оптимист. Я до сих пор разговаривал только с военными, это узкие специалисты. Да и наши военные такие же… Я понимаю, что генерал должен верить в победу своей армии даже наперекор логике, это его профессиональный долг, как ваш профессиональный долг лечить неизлечимо больного. Возле Лилля я разговаривал с одним французским генералом, он мне сказал: «Битва за Францию только начинается». А на следующий день он сдался немцам. Вы человек другого круга, у вас нет шор. Как по-вашему, это надолго затянется?
Крылов развел руками:
— Вот уж не знаю. У меня была специальность — нос и глотка. А вам другое нужно — пифию… Нет, серьезно говоря, вначале я думал, что кончится быстро, а теперь сомневаюсь… Нужно запастись терпением, может затянуться на год, на два…
Бил отложил записную книжку, с изумлением он поглядел на Крылова:
— Вы действительно думаете, что русские будут сопротивляться после потери Москвы? Где же? На Волге?..
Дмитрий Алексеевич только сейчас понял, о чем его спрашивал журналист, он покраснел, но совладал с собой.
— Я уж не знаю, почему вы так нервничаете. Может быть, обстановка непривычная — от этого. Холод как выносите, хорошо? А то водка замечательно действует. Панике нельзя поддаваться, вы вот в газетах пишете, значит, человек с образованием… С Францией нечего сравнивать, там баловались. А у нас… Нет, вы поглядите!..
Он потащил Била мимо коек с ранеными.
На Била глядели глаза, расширенные болью, блестящие или помутневшие, темные, светлые, много глаз. Ему стало не по себе. А Крылов бормотал:
— Эти не сдавались, вроде того генерала. Был беспорядок, понятно. Немцы сколько к этому готовились… А теперь ничего, держимся. Я вас все-таки не понимаю, ваш президент замечательно выступал, вы, в некотором роде, союзник — и вдруг такое ляпаете. Хорошо, что на меня напали. Другой мог бы обидеться. Рано панихиду заказываете. Не верите, что мы их расколотим?
Они поменялись ролями: теперь нужно было отвечать Билу. Ему не хотелось кривить душой: этот доктор злил его, и вместе с тем он ему нравился своей прямотой.
— Я думаю, что в конечном счете они проиграют. Ведь Россия — это только эпизод. Были другие эпизоды — Польша, Франция. Я беру худшее — немцы после вас займут Англию. Все равно останется Америка. С нами они ничего не смогут сделать. Мы будем работать десять лет, двадцать, и в итоге мы их побьем.
Он оглядел полутемный госпиталь; его глаза снова встретились с глазами раненых, он тихо добавил:
— Мы вас выручим…
Жалко, что нельзя его обругать, подумал Крылов. Хитрая штука эта дипломатия, еще испорчу дело, пусть хоть простыни пришлют. Он протянул руку гостю:
— Мне нужно заняться больными. Желаю счастливого возвращения на родину.
Все же он не удержался:
— А кто кого выручит, это мы посмотрим.
Бил отправил из Тегерана одиннадцать длинных корреспонденций. Описал он и встречу с Крыловым:
«Это самородок, русский медведь, который говорит на языке Шекспира, мужик, умеющий обращаться с ланцетом. Как все русские, он, конечно, мистик. Он понимает, что поражение неизбежно, но верит в победу. Русские верят с такой же легкостью, с какой американцы курят или пьют кофе. Разговаривая с Крыловым, я понял тайну русского фанатизма: не избалованные жизнью, эти люди спокойно встречают смерть. Доктор и его раненые могут легко умереть, потому что они тяжело жили, а может быть и просто не жили…»
После того как американец ушел, привезли почту. Крылову было письмо от жены:
«Дорогой Митя! У меня все по-старому. Главные новости касаются Наташи, ты напрасно волновался, она жива, здорова и сейчас со мной. Из Рязани она попала на фронт, говорит, что оттуда два раза тебе написала, но понятно, что ты не получил — у нее был старый номер полевой почты, а ко мне письмо пропало. На фронте она была всего три недели, ее отправили, потому что она ждет ребенка, она теперь на шестом месяце. От Васи никаких известий. Нина Георгиевна пишет, что тоже ничего не знает, я запрашивала наркомат, нет ответа. Наташа внешне переживает спокойно, но я знаю, как девочка мучается, пока она была там, ей было легче. Она осунулась, но работает здесь в госпитале, вообще держится хорошо. Я организовала пункт на вокзале для обслуживания военных, работы много и все ночная. Думаем о тебе и о Москве. Будь здоров, дорогой!»
Дмитрий Алексеевич прочитал и громко высморкался. Жалко Наташу!.. Всех жалко. И кто это придумал?.. Сидят, изобретают средство от насморка. А потом не угодно ли — осколочные, фугасные, полный ассортимент… Счастья-то все хотят. Как Наташка радовалась, что едет в Минск! И почему нужно сначала всадить в кишки железо, а потом его оттуда вытаскивать?.. Он снова высморкался и вдруг набросился на себя: это что за слюнтяйство? Можно подумать, что я неграмотный, не знаю, откуда фашисты. Побить их нужно, а не философствовать. А все из-за американца, это он меня расстроил. Ну, не воюют, смотрят, прикидывают, их дело, но, кажется, к людям попал — видит, народ обливается кровью, а такому хоть бы что, подавай ему сенсации. «Поглядите на вечную ручку — новая система…» А что он напишет своей ручкой? Низкая душонка… Пора к больным, Дмитрий Алексеевич, вот что!
18
Они залегли на опушке леса. Пятый день держатся. А сколько перед этим отходили!.. Лукутин смутно припоминал названия деревень, черный дым над дорогой, исковерканные рельсы. Шли, и не туда, куда хотелось, окапывались, стреляли и снова отходили. Мало осталось из тех, кто в летний, душный день, вместе с Лукутиным, шагал по переулкам Замоскворечья. Жаров, Слепников, Коровин, Кац. Еще Миша. Очень мало! Под Вязьмой остались, под Гжатском… Потом отвели, направили в другой полк, и направление было другое, и отступали, опять отступали. Клин. Солнечногорск. И вот зацепились.
Лукутин представил себе этот лес летом. Земляника, тень, папоротник, девушки аукают. В выходной приезжали. Какой-нибудь папаша в толстовке, расположившись поудобнее, читал старую «вечорку», мамаша собирала сыроежки, а дети обламывали орешник. Прежде Лукутин не любил людных мест, увидав пригородный лесок, где яичной скорлупы и газетных листов, кажется, больше, чем листьев и травы, он морщился; а теперь он вспомнил такой воскресный день как прекрасную феерию. Неужели не увижу?..