Михаил Ильин - Ради жизни на земле-86 (сборник)
— Брехал немец, — говорил, распаляясь, старый пасечник, покачивая густо убеленноой, точно посыпанной снегом, головой. — Ишь что вздумал: в Москву едет. А доедет ли? Много, дивчина, дорог в края наши. И враги лютые хаживали по ним не раз. Только далеко не все назад возвращались. Заметали их кости метели и вьюги русские.
Старик замолчал. Маша подумала: «Вот и Петр Васильевич о том же говорил». Вспомнила его и Михаила — слезы побежали ручьем.
— Ты поплачь, поплачь, милая. Легче будет, — опять негромко и мягко успокаивал девушку пасечник.
Увидев, что Маша просветлела, старик наклонился к ней и заговорщически прошептал:
— А я ведь твою Домниковку знаю.
— Правда? — встрепенулась Маша.
— А как же. Давненько, конечно, это было. В тысяча девятьсот пятом году, когда с японцами воевали. Взяли меня тогда в солдаты. Но на фронт я не попал — болезнь со мной по дороге в Москву приключилась. Начальство определило в запасный полк. Вскорости приятель у меня завелся, из рабочих. Вот к нему, на Домниковку, я и хаживал. Немолод уже был, а у него уму-разуму набирался. И прямо скажу, помог он мне, брянскому мужику, в жизни разобраться. А когда однажды приказали нам стрелять в рабочих, наша рота отказалась проливать братскую кровь. И запылил тогда я с железными цепями по дорогам российским…
Старик задумался, отдаваясь далеким воспоминаниям, а потом вдруг неожиданно рассмеялся:
— Вот до чего твоя Домниковка меня довела. А ты не волнуйся, спи. Не видать фашисту нашей Москвы как своих ушей. Ежели что, помни: ты приятельница моей младшей дочки. Живешь в Брянске. Ее тут никто не видел. Звать ее тоже Марией.
Впервые за две недели Порываева уснула в кровати. Распухшие и натертые ноги утонули в перине. Грудь и спину окружила пуховая теплынь. Маша даже засмеялась потихоньку, наслаждаясь этим блаженством. Не заметила, как подкрался сон с тяжелыми и страшными сновидениями. Виделось, будто огромные языки пламени лизали здание старой мельницы, из которой она никак не могла выбраться: к двери снаружи кто-то привалил огромный камень, бросилась к окну, а там гитлеровец из парабеллума целится в нее, тот самый, что застрелил Михаила. Маша вскрикнула, метнулась в постели и проснулась в холодном поту. Услышав ласковые слова старика: «Спи, милая, спи», — вновь уснула.
А старому пасечнику спать не хотелось. Разговор с девушкой растревожил душу. В грустной задумчивости старик подошел к окну и, пристально всматриваясь в темноту и дождь, как бы снова увидел за ними московскую улицу со старыми запущенными домами, с тускло мерцающими фонарями и убегающими в стороны от нее переулками… Домниковка… Недобрая слава окружала ее в те далекие годы. Появляться ночью на Домниковке было небезопасно: на прохожих нередко нападали грабители. Но солдату запасного полка Никанору Шаройко разговоры про жуликов и грабителей были только на руку — предлог проводить до дому курсистку Елену, сестру своего дружка-рабочего. Она частенько по вечерам приносила солдатам листовки. Как-то шли они с Еленой по переулку. Она что-то рассказывала ему. Вдруг из подворотни метнулся к ним верзила с ножом в руке. Прохрипел: «Барышня, сумку и колечко, а ты, солдат, нишкни». Схватил Никанор налетчика за руку и сжал ее у запястья. Финка грабителя упала на землю, а глаза на лоб полезли. Взмолился: «Отпусти, солдат. Пошутил я». Отпустил побелевшего «шутника». Испуганная девушка прижалась к груди солдата, посмотрела на него благодарными глазами и сказала: «За вами, Никанор, как за каменной стеной».
Самым дорогим и близким человеком стала для него в ту ночь молоденькая москвичка. На каторгу угоняли — ее любовь согревала. А затем — ни весточки. Отбыл срок — не в родные края, в Москву подался, хоть и запрет был проживать ему там. Нашел Елену на кладбище. Погибла в девятьсот седьмом от рук черносотенцев, оставив Никанору сына, названного в честь брата Владиславом. С волчьим билетом и шестилетним сыном вернулся Шаройко к земле…
На Домниковке, пробудившей и радостные и горестные воспоминания в душе Никанора Ивановича, и проживала до войны семья кочегара Григория Ильича Порываева, отца Маши. Училась Маша в 274-й московской школе. С детских лет мечтала подняться в небо. Сядет, бывало, у окна, подопрет кулачками щечки и смотрит на бегущие облака. Подойдет к ней кто-нибудь из родных, обнимет за плечи, спросит:
— Не улететь ли собралась, милая?
Зальется Маша румянцем и почти шепотом ответит:
— И улетела бы, если были бы у меня, как у птицы, крылья.
Был Маше тринадцатый год, когда она пришла в райвоенкомат и выпалила:
— Хочу учиться на летчика!
Командиры только улыбнулись. А потом расспросили девочку о семье, об учебе. Провожая, военком ласково сказал:
— Рановато тебе еще, Машенька, в летчики подаваться. Подожди немного, подрасти. Вот тогда и полетишь к звездам, обязательно полетишь!
И Машина мечта сбылась. Солнечным утром с одного из подмосковных аэродромов в небо поднялся планёр. Его вела восемнадцатилетняя комсомолка Маша Порываева.
Было это летом 1940 года.
В том же году в 10-м номере журнала «Смена» опубликованы два снимка с подписями: под первым — «Маруся Порываева готовится к полету. Она получает задание от инструктора тов. Рудаковой», под вторым — «Сделав круг, Маруся Порываева ведет планёр на посадку». Рядом со снимками журнал напечатал заметку молодой планеристки. Девушка восторженно писала:
«Внизу под крыльями планёра сверкает Москва-река. Прямые, как стрелы, разбегаются в разные стороны широкие проспекты. Вот громадная белоснежная звезда — Театр Красной Армии. Вот зеленые купы деревьев.
Как хороша Москва! От нее трудно оторвать взгляд».
…Кто-то настойчиво теребил одеяло. Маша неохотно открыла глаза. В упор на нее смотрели два живых уголька. Узнала свою вчерашнюю курносую проводницу.
— Бужу, бужу, а вы не просыпаетесь, — засветилось лицо девочки. — Я вам молока принесла. Парное. Дедушка наказывал, чтобы всю кружку выпили.
— Это скорее кувшин, чем кружка, — улыбнулась Маша.
— Все равно. Раз дедушка наказал — пейте. Дедушку нашего все слушаются.
— Так уж и все? — оторвала губы от белоснежного питья Маша.
— Все, — с гордостью подтвердила внучка Никанора Ивановича. — Папаня мой бригадиром в колхозе был, а мама — агрономша. Заспорятся по весне, что куда сеять, — идут к дедушке, чтобы растолковал им. А за пчелами лучше его никто не ухаживает. Они летят, жужжат, а он их разговор понимает. Из города к нам дяденька-профессор приезжал, у дедушки секрет узнать хотел.
— Ну и что же? Узнал?
— Нет. Деда рассердился и говорит: «Дело не в секрете, а в любви. Любить пчелок нужно». А как их любить, когда они кусаются? Все норовят в лицо ужалить.
Маша от души рассмеялась, увидев, как насупилась рассказчица, спросила:
— А где твоя мама?
— В соседнем селе. У тети Даши. Хворая она. Мама за ней смотрит.
— А папа?
— Не знаю… — потупилась девочка и вдруг шепотом попросила: — Дайте честное пионерское, что никому не скажете.
— Честное комсомольское, — серьезно ответила Маша.
— На войне в лесу папаня. Хотите, покажу его?
— Покажи.
Из школьного ранца девочка достала учебник арифметики и, вынув из него фотографию, протянула Маше. Карточка была любительская. На берегу залива стоял сержант-пограничник с медалью «За отвагу» на груди. На оборотной стороне фотографии было выведено: «Моему милому зайчонку Дуняше от папы». И ниже: «Владислав Шаройко. Город Выборг. Май 1940 года».
Трое суток отдыхала Порываева у старого пасечника. Никанор Иванович предлагал ей остаться на житье у его сестры в соседнем селе. Но Маша твердо решила вновь пробираться к Москве. Много добрых советов выслушала она, греясь у печурки, в трубе которой гудел осенний ветер.
Достал Никанор Иванович за рамку меда документ Маше с немецкой печатью. В нем значилось, что крестьянка Шаройко Аграфена, проживавшая ранее в городе Серпухове, освобождена германскими властями из советской тюрьмы. Подавая, сказал:
— Запомни: не Мария ты теперь, а Аграфена. Была у меня такая родственница. Если спросят, за что сидела, отвечай: проворовалась в колхозе. Простит нас с тобой за ложь покойница — честнейшая работница была. Немец-то души советского человека не ведает. Думает, раз украл он что-либо, значит, враг навеки Советской власти, значит, к нему в холуи пойдет.
Помолчав, старик добавил:
— А пушку твою я спрятал. Ни к чему она тебе. Пусть твоим оружием будет сейчас сметка да женская хитрость. Живы будем, свидимся — тогда и верну твой пистолет.
— Вы его лучше сыну отдайте, Владиславу, — предложила Маша.
— Это где ж я его найду? — спросил старик.
— В лесу, Никанор Иванович, а в каком, не ведаю, — блеснула глазами Порываева.