Николай Бирюков - Чайка
В газетах печатали, грамотами оделяли… Благодарил, во весь рот улыбался, порой и слезу смахивал настоящую! А высушивать ее… торопился домой — в единственное место, где мог он по-прежнему оставаться самим собой, Здесь закрывал наглухо ставнями окна, запирал все двери и бил жену с сыном смертным боем. Бил и, задыхаясь, выкрикивал: «За что? А за то, чтобы знали: жив Тимофей Стребулаев! Жив!..»
Когда немцы перешли границу, сердце радостно заколотилось, но еще была неуверенность: крепкий народ стал — не то, что раньше.
Чем мог, помогал немцам: опаивал лошадей, ломал машины, но с показной стороны работал образцово: береженого бог бережет. А вот когда залпы немецких орудий стали слышны на хуторе, неуверенность сразу пропала, и он широко перекрестился: «Пришел час мой!» Дождаться, пока закончатся бои в районе, нехватило терпения. Приказав жене достать праздничные рубаху, брюки и сапоги, он оделся, растроганно поцеловал свою глупую бабу, похлопал Степку по плечу и пошел к немцам.
Это и было промахом.
Смутная тревога на этот счет зародилась в первый же день «работы» на строительстве, а вчера, и особенно во время порки, будто в зеркало на свою судьбу заглянул: просчитался!
Годы ждал терпеливо и умно, а теперь сразу все перечеркнул. Не в старосты надо было выскакивать, а еще хитрее — уйти в себя и ждать… Месяц, два, а может, и три… покуда немцы с Москвой разделаются. А сейчас какая от них защита, ежели они и себя-то как следует обезопасить не могут: из-за каждого дерева в них стреляют… Нет защиты, а «земляки»… не пощадят, по глазам видно — убьют… Не завтра, так послезавтра, не через неделю, так через две… И не придется насладиться былым счастьем, по которому, кажется, душа до дыр изныла. А ведь он не стар и крепок. Долгие годы бы прожил… еще, пожалуй, столько, сколько позади осталось.
Близко заскрипел снег. Тимофей вздрогнул: прямо на него шли два парня в красноармейских шинелях и с винтовками.
«Даст бог, не увидят», — подумал он, дрожащими пальцами вытаскивая из кармана полушубка револьвер, но глаза его ослепил свет электрофонарика, а в уши, казалось, сама смерть толканулась заплетающимся с сипотой голосом:
— Кто будешь?
— Человек.
— Мы тоже человеки.
Второй визгливо расхохотался, и Тимофей понял, что «человеки» были пьяны. Они подошли к нему совсем близко. У длинного, освещавшего его фонариком, губа была заячья, лицо немолодое, а второй, прицеливавшийся из винтовки, — совсем мальчишка.
— Партизаны, что ли?
Парень с заячьей губой выдался вперед.
— Спрячь игрушку-то!
Тимофей крепче сжал рукоятку револьвера.
— Игрушка не мешает. Без игрушки теперь в лесу нельзя. У вас — длинные, а у меня — коротенькая, — сказал он, обдумывая, что за люди и как войти к ним в доверие. — Выпить бы, ребята… Не найдется?
— Свой, значит. Простоват… Ваша водка, моя глотка, а похмелье пополам, — спотыкаясь в словах, сострил молодой, а другой коротко приказал:
— Раздевайся!
Не выпуская револьвера, Тимофей нерешительно взялся за верхнюю пуговицу.
— Мы вас научим, сволочей, как на немцев работать! — весело добавил парень с заячьей губой. — Дотла раздевайся!
Тимофей опустился на колени.
— Помилуйте, товарищи!
— Что ты мне за кум, чтобы миловать? Раздевайся, а то грохнем и мертвого разденем.
— Ведь я не по доброй воле, товарищи, как все… Я… Меня вся партия хорошо знает — и товарищ Лексей Митрич Зимин и товарищ Катерина Ивановна Волгина.
Слезы мешали ему говорить, а в голове метались мысли: «Конец. Не видать былого — не порадоваться… Чуяла душа — не надо бы уходить со строительства, а уж итти — так дорогами: ведь крестьяне в домах теперь, а на дорогах и на улицах — ни души. Ох, господи! Опять просчитался!»
Парни переглянулись.
— С Зиминым и Волгиной знакомство водишь? — обрадовался парень с заячьей губой. — Такая птица для нас интересна… Кто такой? — спросил он резко.
— Стребулаев я… Тимофей.
— Стребулаев? — В голосе парня послышалось удивление. — Откуда ты?
— Из Красного Полесья.
— Гляди-кось! А у тебя сына Степана нет? Тимофей обмер, хотел сказать: «Нет», да мелькнула мысль: «Бесполезно. Раз себя назвал, то отречься от сына — подать повод думать, что вместе отряд выслеживал».
— Есть. У немцев в застенке… Муку за народную долю принимает.
— Гляди-кось! — Почесав за ухом, парень с заячьей губой сказал второму: — Дай, Витька, пусть хлебнет.
— Закусить, миляга, снежком придется, — засмеялся Витька, вытаскивая из кармана бутылку.
— Ничего. — Тимофей отпил несколько глотков и вернул бутылку. — Хорошо, что повстречались, а то одному в лесу — тоска.
Парень с заячьей губой усмехнулся.
— Здесь людей много.
— Каких?
— Разных. Например, зиминцы.
— А вы?
— Мы-то… — Парень замялся.
— Мы — «смотря по обстоятельству», как наш командир говорит, — подхватил Витька. — Компания — смажь подметки, по паспорту — дри-та-та.
— Вроде и так, — подтвердил парень с заячьей губой. А Витька, осмелев, хлопнул Тимофея по плечу.
— Живем, миляга, малиной. И немцы знают, а ягодки не рвут. Лесным социализмом живем: «Гоп со смыком — это буду я!..» Стало быть, отец Степана?
— Да, — тверже ответил Тимофей. А изумление росло: «Что все это значит?»
По лицу парня с заячьей губой расплылась пьяная улыбка.
— В таком разе — Христос воскрес!
Он облапил Тимофея, слюняво поцеловал и совсем расчувствовался.
— Витька! Пусть еще пьет… Кровяк!.. Мы, папаша, специалисты первой марки: хошь — по мокрому делу, хошь — по сухому, и тебя обучим.
Он сунул бутылку Тимофею.
— Пей! Н-ничего, слышь, не п-пожалею. Пей, говорю, дерьма этого у нас много!
Тимофей выпил. Парень с заячьей губой поболтал остатки, запрокинул голову и присосался к горлышку. Пока он пил, из темноты вышел еще один человек в красноармейской шинели. Тимофей попятился: перед ним стоял Степка. «Как же звать-то теперь его, чорта?» — мелькнуло в голове, а сын, словно прочитав его мысль, усмехнулся и подсказал:
— Степан Тимофеевич, тятя.
— Степан Тимофеевич, — машинально повторил Тимофей. — Кто же ты здесь? — он покосился на Витьку. — Блатной, что ли?
Переминаясь на кривых ногах, Степка засмеялся:
— Командир особого отряда, тятя.
— Так… — ошеломленно произнес Тимофей и больше не знал, что говорить. В лицо от Степки пахнуло сильным водочным перегаром. — Где водку-то берете?
— С деревьев капает, — сказал Витька.
Степка подошел к отцу так близко, что они — сын стоял на кочке — почти уперлись глазами друг в друга.
«Мои глаза у него», — удивленно отметил Тимофей.
«Все такие же глазищи, волчьи, — подумал Степка. — А может, кокнуть его сейчас — и все… Хозяйство целехоньким ко мне переплывет, без споров».
Кто-то вдали крикнул, раздался резкий свист, и не успел Тимофей оглянуться, как остался один. Вокруг был настороженный лес, под ногами — белая земля, над головой — черное небо, продолжавшее сыпать хлопья снега.
Да правда ли все это было — бандиты, водка, Степка в красноармейской шинели? Может, померещилось? Перед деревьями стоял на коленях! А водка?
«С деревьев капает», — вспомнились слова Витьки.
Тимофей повел взглядом — ветки сосен качались, и с них, точно капая, падал снег. «Господи! Уж не с ума ли схожу?»
— Глаза его расширились, и все тело сковало холодом, как до встречи с бандитами. А душу вновь охватило предчувствие: «Убьют! не завтра — так послезавтра, через неделю».
В той стороне, куда убежали бандиты и Степка, слышался женский крик о помощи. Грохнул выстрел, второй, третий. Крик оборвался. Тимофей стоял ни жив ни мертв. Выстрелы в его сознании отозвались так, будто это по нему стреляли. Он снял полушубок, накинул его на голову и побежал с единственной мыслью — поскорее выбраться из леса.
На большаке перевел дух, оглянулся вокруг, и волосы зашевелились сильнее: дороги почти не видно было за полосами падающего снега, а по обе ее стороны черными стенами стояли сосны и злорадно шумели: «Вот он! Вот он!» Там, в лесу, хоть за деревом можно было притаиться, а здесь он на открытом месте, и за каждым из этих деревьев мог стоять кто-нибудь из «тех». Тусклый свет упал ему под ноги. Тимофей взглянул на небо: оно было сплошь черным, и в этой черноте сквозь снегопад светила луна.
Тимофею подумалось: может быть, это сам бог захотел взглянуть на него, Тимофея Стребулаева, продавшегося немцам? Нестерпимо душно стало. «За что! За какие грехи? Господи! Я же только жизню старую вернуть хочу!..»
Черный, мокрый, с запрокинутой головой, он самому себе казался сейчас похожим на загнанного волка.
«Глаз» в небе становился все меньше и меньше и, наконец, исчез совсем. Стало еще темнее.