Михаил Демиденко - Приключения Альберта Козлова
— До чего народ непонятливый, — сказала Верка и со смаком сплюнула. — Сколько времени прошло? Скоро рванет?
— Часов нет, — сказал я. — Счастливые часов не наблюдают.
— И зачем я додумалась напроситься в минеры? — сказала Верка и опустилась на край тротуара, села, подогнув колени до подбородка. — Не видела бы, не знала. Чего они тянут? Сердце изнылось.
— Все будет в порядке, — успокаивал я. — Ты… Чего ты про Галю-то сказанула? Отчет своим словам даешь?
— Даю.
— Что, она с немцами крутила?
— Еще как, тебе не снилось.
— Мелешь. Чего плетешь? У нее на глазах родных сожгли.
— Правда, сожгли. Хлебнула.
— А ты говоришь.
— Ой, мальчик, — сказала Верка и положила подбородок на колени.
— Договаривай, раз начала.
— Ну, а почему она осталась живой, знаешь?
— Убежала.
— Никуда она не убежала. Ее схватили, в публичный дом бросили.
— Куда?
— В бардак. Знаешь, что это такое?
— Слышал.
— Слышал. Она, несчастная, туда угодила. Для немецких солдат, и сколько ее там потоптало сапог, одному богу известно.
— Вера, Верочка, — еле произнес я. У меня внутри похолодело. — Ты никому не рассказывай. Никому, умоляю!
— И ты в нее влопался?
— Вера, Вера, что хочешь… Молчи!
— Тебе-то что? Жалостливый. Все вы такие, когда другим баба достается.
— Она же наш товарищ.
— Знаю. Ладно. Я буду молчать. Но если к Зинченко полезет, устрою концерт.
— Ни к кому она не полезет. Она… Понимаешь, она… Она устала. Ей… Я ее взял на руки на дровяном дворе. Теперь я понимаю, почему она так на меня поглядела, — у нее внутри все отмерло. Как бомба взорвалась и все убила.
— Типун тебе на язык и два под язык, — вскочила Верка. — Накличешь. Плюнь три раза через левое плечо.
— На, на… Хоть десять раз плюну.
— Подожди, — она замерла. — Кто-то побежал? Кажись, Валька. Валя, Белов, ты чего? Кого? Кричи громче.
— Козлова, — донесся голос Вальки. Он стоял у ворот хлебозавода и махал рукой.
— А меня? Кликал Зинченко?
— Козлова. Остальным оставаться на местах.
— Тебя. — Верка схватилась за меня. — Алик, тебя кличут. Тебе идти, твой черед.
— Пусти!
— Алик, дай поцелую.
— Отвали! Старшего сержанта целуй.
— Алик, не бойся. Хочешь, с тобой пойду?
Я вырвался и убежал.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
самая короткая в книге и самая длинная для нашего героя.
Бомба висела на стальной балке, зацепившись стабилизатором. Только Абрам Самуилович мог додуматься вытаскивать ее тросами. И лебедку приладил, горе-сапер.
Зинченко сидел около бомбы на корточках и прослушивал смерть трубкой, какой врачи слушают детей. Мирный, привычный стетоскоп не вязался со стальной чушкой. Показалось, что бомба скрежещет зубами — стабилизатор царапал за балку. Славному старшему сержанту необходимо было подобраться с другой стороны бомбы. Мы обвязали тросом обломок перекрытия из железобетона и налегли, на ручку лебедки.
— Нежно… Нежнее… Еще нежнее… Совсем ласково, — подавал команды Зинченко. — Не торопитесь на тот свет, успеется.
Мы не торопились. Хотя ждать было нельзя.
Минута, оказывается, может вытянуться длиной в год.
Я прожил вечность.
Время остановилось.
— Стоп! — донесся издалека голос.
Мы полезли через кинжалы арматуры…
— Она! Теперь утихла, — опять донесся голос. — Запомните. Если встретится.
Зинченко вывинтил маленький кружок с медным карандашом. Безобидная штучка, похожая на радиодеталь.
— На этот раз живем, хлопцы, — засмеялся Зинченко, перекладывая на ладонях «игрушку», как горячую картофелину.
— Дальше что? — опросил Валька.
— Дальше? — Зинченко встал, потянулся, захрустели суставы, и Зинченко засмеялся звонко. — Сто боевых граммов положено и орден Славы.
Когда мы вышли из ворот завода, со всех сторон бежали люди. Откуда столько людей?
— Спасибо! Родные! Сыночки! Любимые!
Нас целовали, тормошили, трясли руки.
— Сыночки!
Зинченко погрозил пальцем женщине в комбинезоне.
— Самодеятельность.
И снял гимнастерку.
— Иди сюда, — позвал он опухшую от слез Верку. — Пришей чистый воротничок. От пота разлезся. Тряпка есть тряпка.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,
в которой происходит непредвиденная встреча.
Я шел домой. Земля легко отталкивалась от ног, точно земной шар стал шариком размерам с футбольный мяч. Я пел. Громко. И песня врывалась в развалины, и дома (они были когда-то домами) подпевали. «Здравствуй, мой город! — пел я. — Я навсегда твой! Только твой! Улицы, скверы, моя земля, ты будешь вновь цвести и радоваться, ты будешь живой, пока я жив, пока бьется мое сердце. Мой Воронеж! Любимый Воронеж! Единственный. Я счастлив, что я твой сын. Да, счастлив!»
Около десятой школы я наткнулся на создание, одетое в странную одежду. С трудам я сообразил, что одет ребенок в пальтишко, перешитое из мешка. Ребенок стоял на кривых ножках, сосал палец и смотрел исподлобья.
— Ты откуда взялся? — присел я перед ним, как Зинченко перед бомбой.
Ребенок глядел на хлеб.
На хлебозаводе нам выдали как премию по буханке на брата. Я нес ее домой. И хотя есть хотелось до умопомрачения, я не отщипнул ни крошки.
— Чернушки хочешь? — спросил я.
— Там Настенька, Ванечка и мама, — сказало создание, вынуло черный палец изо рта и показало на развалины школы.
— Столько много, — несколько растерялся я. — Что ж… Иди, показывай. Тебя как зовут?
— Елочка, — ответил человек в мешке.
Елочка неожиданно шустро побежала во двор, я еле поспевал за ней. В Воронеже дома рушились по строгому порядку — вначале крыши, затем перекрытия, потом стены, самыми живучими были лестничные пролеты, ребра домов. Елочка свернула в парадное, там на ступеньках сидела женщина. Рядом на мешке с лямками из веревки девочка лет двенадцати укачивала еще одного ребенка, видимо, Валечку.
— Можно войти? — спросил я.
— Заходите, заходите! — ответила женщина и встала. Небольшого роста, черненькая, с обветренным крестьянским лицом. Бросилось в глаза, что на ногах у нее лапти. В лаптях хорошо ходить, когда сухо, но весной… Ноги не просыхают.
— Приехали недавно? — спросил я, не зная о чем говорить.
— Добрались.
— Тут школа. Вы жили в ней?
— Я учительница. Литературы. Преподавала в восьмых-десятых классах. Наш дом исчез, я пришла в школу, и тоже никого нет. Прямо ума не приложу, куда податься. Хотя бы кого-нибудь из коллег разыскать. Кто-то должен же вернуться раньше. Ты, мальчик, случайно не знаешь, где теперь гороно помещается?
— По-моему, нигде.
— Такого не может быть, — твердо заявила женщина. Мальчик закашлял, она взяла его от девочки, мальчик увидел хлеб, умолк, уставился на буханку, как на мороженое.
— Возьмите, — протянул я буханку.
— Зачем? — смутилась женщина. — Нам бы гороно найти. Учителя — они необходимы, тем более теперь. При немцах работали лишь начальные. Фашисты готовили послушных. Рабов. А рабу знаний нельзя давать, иначе он взбунтуется. Фашисты хотели перечеркнуть многовековую культуру России. Их офицеры не знали ни Тургенев, ни Грибоедова, они понятия не имели о Лермонтове, Блоке, слышали кое-что лишь о Толстом. Представляете, они краем уха слышали, что был такой писатель Лев Толстой. Я готовилась к урокам. Нет, молодой человек, учителя необходимы, как воздух. Я буду рассказывать о Пушкине… У меня чудом сохранилась… Настенька, возьми Ванечку, сейчас…
Женщина развязала сидор и достала книгу, обернутую клеенкой. Протянула мне. Я раскрыл, прочитал: «Обломов».
— Обломовщина в самом деле сидит в каждом из нас. Точно я знала, кто такой Обломов, — продолжала она. — И мы должны бороться, чтобы изжить в себе примиренчество ко всякому злу, но не только в душе. Мы активно должны действовать. Для добра. И это значит: борьба. Это значит быть недовольным собою не только в мыслях, но, главное, в действиях. Чтобы каждый день становиться лучше, чем вчера, узнавать новое и обязательно что-то свершать.
Стало скучно. Я отдал Настеньке хлеб. Она взяла. Вынула ножик, отрезала по равной доле, дала Елочке, матери, а Ванечке отрезала самый большой, с коркой. Тот ухватил и сунул в рот.
— Скажи спасибо! — потребовала мать.
Мальчик закивал.
— Он так благодарит, — пояснила женщина.
Я чесал затылок. Думал. Занудная тетка. Восторженная, наподобие Розы. И любит долго говорить о красивом, как тетя Клара. «Прекрасно! Изумительно!» Что прекрасно, что изумительно? Где они будут ночевать? Учительница в лаптях, Елочка в мешке.
— Откуда приехали? — спросил я резко.