Вячеслав Немышев - Сто первый. Буча - военный квартет
Шапен — это псевдоним. Так солидней.
Наверное…
На четвертом этаже психиатрической больницы «8-е марта», которая на улице Восьмого марта в Москве, я поговорил сначала с санитаром, потом зашел в кабинет к врачу, поговорил с врачом. Когда я вышел в общий коридор и пошел искать Шапена, чтобы передать сигарет и фруктов, не нашел его сразу. Один из пациентов, коротконогий, лохматый, похожий на тролля, страдающего артритом, потянул меня за рукав.
— Ты ищешь «Ми — двадцать четыре»? Он улетел. Сразу после завтрака. Сказал, что задание очень опасное, поэтому будет ждать атаки в облаках, а боевой разворот станет выполнять из-под солнца. Сказал, что один пойдет. Один… Дай закурить — а?
Затяжная контузия
Было место на броне бэтера, куда садиться мне не хотелось: то место — сзади слева, почти на моторном отсеке, где крышки. Там удобно сидеть, есть за что держаться: поролоновую седушку под зад, автомат на колени. И с ветерком — по пустынным улицам Грозного. Но я не любил сидеть на том месте, и автомат в руки не брал — не положено мне было брать автомат.
— Ты садись вперед, ты назад не садись, — учил меня взводный. Я ему был никто. Он был офицером, старшим лейтенантом; я же — журналист. — Если сработает фугас, то осколки летят как раз в того, кто сзади слева.
— Почему? — спрашивал я.
Взводный носил очки; мне не нравилось, что у него ногти на пальцах обгрызены. Он грыз ногти и не стеснялся меня.
— Потому что… броня же едет? Едет. Значит, кто впереди… может еще повезти: когда жахнет, осколки веером пройдут, — он задумывался. — Но это ведь надо очень быстро ехать? Мы так и едем. Но если медленно, тогда кобздец.
— Всем? — спрашиваю я.
— Всем, — отвечает он. И я сажусь назад слева, все остальные места уже заняты. Там, впереди у башни — чернявый солдат со снайперской винтовкой, за ним рыжий, за рыжим строгий старшина в каске; с другой стороны подполковник-молчун — саперы из нашей комендатуры. Я всех саперов еще не знаю, только взводного и чернявого с винтовкой. Мне бы уступили впереди, если бы я попросил, но так не принято: не успел занять лучшие места, занимай, что осталось. Все жить хотят… Завтра ты займешь спереди, а этот чернявый, к примеру, или рыжий сзади слева.
Еще мы спорили про контузию.
— У меня шесть контузий! — хвалился взводный. Я не верил. Чернявый с винтовкой крутил у виска, но не зло, а чтобы шуткой поддержать взводного, я так понимал.
— У меня одна, еще с первой, — чернявый имел в виду, что с первой войны — с девяносто пятого, он закуривал, и они смотрели на строгого старшину.
— Чего смотрите, у меня нет контузий.
— Как же нет, когда ты за базар не отвечаешь? — хрипло издевался чернявый. Я не помнил, как его зовут, у меня на имена плохая память. Но помнил, что он кумык по национальности: у него скулы в буграх от желваков, и глаза черные и пустые. Чернявый рычит: — Обещал проставиться и не проставился.
Они, чернявый и старшина, всегда цеплялись на этом месте. Они как-то проскакивали опасный участок на проспекте Победы и поспорили: чернявый сказал, что не проскочим, а старшина все рассчитал и сказал, что проскочим. Тогда они поспорили, если повезет и на этот раз, то старшина проставляется. Пошла уже вторая неделя, как им повезло, после того случая им везло еще черт-те сколько раз. Чернявый шел на принцип:
— Обещал — проставляйся!
Старшина злился; он таганрогский был, с русского юга: не жаден был, но прижимист. Если каждый раз, как им везло, проставляться, так и зарплаты не хватит.
— От контузии не всегда пропадает память, — оправдывался старшина.
— Всегда, — парировал чернявый. — Я вот с первой войны ничерта не помню.
— А говоришь, что помнил: как вас накрыли на новый год, когда входили колонной в Грозный, — ввязывается в разговор взводный.
— Когда я говорил? — удивляется чернявый.
— Тогда.
— Теперь не помню. Все контузия виновата. Затяжная…
— Контузия бывает тяжелая или легкая, — подытоживает взводный.
— А у меня затяжная, — огрызается чернявый.
Мы несемся по Грозному не разбирая дороги: у бэтера восемь колес, мы катимся посредине проспекта, наезжаем на открытые канализационные люки и ухаем в воронки; но бэтер хорошая военная машина, и мы летим дальше не чувствуя ударов и толчков. Мы все, кто сидит на бэтере, хорошо знаем, как взрывается фугас на обочине дороги. Фугас бывает проводной и радиоуправляемый. Но, когда мы едем, нам уже все равно какой фугас поставлен на нас, потому что эффект от него один — всем нам смерть. Сначала вспышка на мгновение: на пленке, если удается заснять взрыв, видно всего один кадр яркого пламени, доля секунды. После вспышки летят в нас осколки, и взрывная волна бьет по нам, сидящим на броне. Мы валимся с брони на полном ходу, падаем на асфальт; водитель успевает вильнуть, но делает это не осознанно — его тоже глушит. Мы бьемся головами об асфальт, ломаем руки и шеи; кто-то из нас еще в сознании, другие мертвы. Мы лежим, и живые и мертвые; и люди, прохожие, стараются уйти подальше, чтобы не попасть под ураганный огонь. Наши товарищи, оставшиеся в живых и в сознании, станут стрелять во все стороны и, может быть, убьют кого-нибудь из местных жителей, случайных прохожих. Это будет плата за нашу смерть.
Мне страшно думать обо всем этом. И я не думаю. И никто другой не думает. Потому что, если бы мы размышляли так, то сошли бы с ума.
Мне хочется совершить героический поступок, и я сижу сзади слева, крепко вцепившись рукой в какую-то железяку. Проезжаем блокпост, водитель скидывает скорость. На блокпосту стоит грязная «бэха» — БМП. На «бэхе» валяются срочники в вытянутых майках. Один помахал нам. Я помахал в ответ. Читаю. На «бэхе» жирно белым написано: «Не стреляй, дурак, меня дома ждут!» Хотел взводному показать, толкаю в спину. Взводный кивает — видел сто раз. Жив? Спрашивает. Жив пока, говорю.
С блокпоста мы выруливаем на широкий проспект. Бэтер ревет, водитель не жалеет моторов, мы летим как ненормальные. Я закрываю глаза, думаю, что, если бы меня видели сейчас… ну, к примеру, мои одноклассники.
…Звали ее Рада. Как собаку. Я когда женился второй раз и стал жить в Москве, у нас на первом этаже жила бабка, а у нее была собака Рада. Рада болела, а старуха очень любила ее и не хотела усыплять. Рада мучалась… Итак, звали ее Рада, Радмила, как цыганку из кинофильма. В классе нашем была она одна такая: ходила в коротком платье, ноги у нее были стройные, а грудь в девятом классе как у женщины взрослой. Этим она, конечно, поражала всех мальчишек в школе. Жили мы в подмосковном городишке, где пролетариат был основным населением: заводы чадили, бил молот в кузнечном цеху, мы встречались со сталеварами — героями труда. Самолеты над нашим городом не летали, и иностранцы поселиться не могли, потому что город наш мастеровой считался закрытым. Не знаю, чем она меня цапанула. Круто было гулять с ней. У меня в то время была подружка — милая татарочка по имени Яна. Случилась у нас с Яной первая любовь. Все нам завидовали. И Рада тоже. Чудесным летом после девятого класса, мы с моей татарочкой познавали радости первой любви: мечтали, как исполнится нам по двадцать пять, как мы поженимся, и родятся у нас дети. Наступила осень, мы стали десятиклассниками. И случилось так, что Рада эта положила на меня глаз. Был я мальчик трепетный, и верил людям на слово, тем более ж, когда такая модная одноклассница с таким редким именем говорит тебе — ах, какие у тебя, мой дружочек, глазки! Одним словом захомутала она меня. Яну свою я бросил, обидел ее незаслуженно. Расстались мы: хоть и учились в одном классе, но до конца школы ходили, будто не знали друг дружки. Рада, Радмила охладела ко мне быстро. Стала называть меня другом. Она шмотками заграничными приторговывала: у нее друзья в Москве появились, она туда стала ездить часто, школу стала прогуливать. Я звонил ей, приходил к ее дому, ждал, когда она вернется из Москвы. А она не возвращалась. Я страшно расстраивался. Я же не знал тогда, что она была валютной проституткой…
Мы едем на разминирование. Я точно не знаю, что такое разминирование, то есть, как это будет выглядеть в данный момент и в данное время: с саперами на маршрут по городу я ходил, с разведкой в засаде сидел, с минометчиками водку пил, с комендантом не запанибрата, но были в доверительных отношениях. Сегодня поступил сигнал от местных жителей, что где-то за бульваром в большом микрорайоне у жилого дома обнаружено эхо войны — неразорвавшийся снаряд. Мы и едем на тот снаряд. Дело плевое. Я не знал тогда, что плевое дело самое что ни наесть опасное.
…Наступила наша последняя школьная весна. Учился я так себе. Рада моя не училась совсем, я страдал за нее. И думал что страдания мои по ней, о которых она знает, — я же признавался ей в вечной любви, — образумят ее. И вот как-то звонит она мне из Москвы. Дружочек мой — а голос у нее хриплый, будто курила она с первого класса — приезжай ко мне в Москву, привези мне пальто, что у меня дома в шифоньерке. Скажи маме моей, она знает. Мама ее работала в советской торговле: в ресторанах, на торговых базах, в гостиницах, где приезжие иностранцы и шмотки заграничные. Сестренка у Рады была Жанна младше ее на пару лет. Рада по телефону объяснила мне, как ехать: с вокзала до Филей, от метро на автобусе, по слякоти во дворы — третий дом, второй подъезд, дверь с глазком. Родителям я сказал, что еду на подготовительные курсы, мы тогда всем классом записались на курсы при одном престижном институте. Мне надоели эти курсы, — к математике я равнодушен был, отец заставлял меня учиться из-под палки, — а тут сам вызвался. Никто ж не знал, зачем я еду на самом деле. Поехал я. Приехал на Фили, нашел двор, дом и дверь с глазком. Открыл мне пижон, брюнет с пышной шевелюрой, пухлощекий лет двадцати. Захожу. Рада моя на постели полулежит: меня видит, сразу заботливой становится — как доехал, спрашивает, и все такое, — а сама рубашку мужскую запахивает на груди. Постель не прибрана, простыни в комок собраны: нечистые простыни, будто спали на них грязные люди. Это друг мой лучший, представляет меня Рада. Глаза у нее бегают. Пижон в руке гранат держит, надавил на гранат и в рот сок по капельке цедит. Мне руку протянул. Я смотрю, а у него с ладони капля гранатовая кап на белую простыню, кап другая. Капли красные были, как кровь…