Юрий Стрехнин - Здравстуй товарищ !
Стараясь, как всегда, сдержать себя от резких слов, Гурьев глянул на Федькова так, что у того моментально слетела улыбочка с губ.
— Вам всё шуточки? — Старший лейтенант остановил взгляд на щегольских красных погонах Федькова: такие полагалось носить только в глубоком тылу.
— Погончики-то… Перед сестрами госпитальными в них красоваться… Почему не сменили на полевые? На фронт едете, не свататься!
— Полевые не смог получить, товарищ старший лейтенант.
— Это вы-то не смогли? Где хотите достаньте, а наденьте какие положено!
— Слушаюсь!
Через минуту Федьков уже сидел в холодке у ограды и прилаживал к гимнастерке другие погоны.
Вернулся Опанасенко с запотевшей флягой, тяжело повисшей на руке.
— Поихали, товарищ старший лейтенант? — спросил он
— Пора.
Едва повозка тронулась, Гурьев, усевшийся рядом с Опанасенко на передке, попросил:
— А теперь, товарищ Опанасенко, рассказывайте — как у нас в батальоне дела?
— Яки же дела? Ранило вас — после того почти всё время в обороне стояли. Под этими самыми… ну, опять же «ешти», запамятовал!
— Ранеными много выбыло?
— Да ни! Боев особых не було, пока в наступление не пошли.
— А кто сейчас за меня командует?
— Капитан Буравец.
— Буравец?
Это был один из мало знакомых Гурьеву офицеров полкового штаба.
— Ну и как новый комбат?
— Требует, як положено… А по бою — ще не знаю. Не бачил.
— А что ещё нового в батальоне?
— А ще… Фешка!
— Что за Фешка?
— Писарь считается.
— Писарь? А старого куда?
— Тот при своем деле. А эта — так… Капитан Буравец откуда-тось прикомандировал до себя. Так и живет при нём. Ординарец его за ею услужает.
— Вот как! — Гурьев нахмурился: «Не было в батальоне Фешек… Вернусь — погоню бездельницу!»
— А как мой Иван? — вспомнил об ординарце.
— До взвода разведки отпросился, пока вас нема. Як на капе прийдет, так писаря пытае: письма старшему лейтенанту е? Писарь сначала хотел все на госпиталь вам переслать. А Иван не дал. Велел письма, которые вам, в особый конверт складывать. Богато их в том конверте!
«Поскорее почитать бы! Сколько там, наверное, весточек от Лены…» Живо представилось, как берет он в руки объемистый пакет с потертыми от долгого хождения по полевым почтам конвертами, надписанными милой рукой… В них не найдет он новостей — ведь Лена уже после этого писала ему в госпиталь. Но заново переживет он радость узнавания всего, что Лена сообщает о себе. Как дорога ему каждая строчка, написанная ею…
На выезде из села Федьков приметил глазевшего на них мальчишку в холщовой рубашке и узких штанах, босого, но в высокой каракулевой шапке, какие носят в Румынии и стар и мал даже летом. Попросив Опанасенко остановить лошадей, Федьков поманил мальчишку. Тот, несмело переступая коричневыми ступнями по белой пухлой пыли, подошел. Федьков бойко проговорил несколько слов по-румынски, — он, видимо, произносил их не впервые. Мальчишка помчался к ближнему двору.
— В чём дело? — обернулся с передка Гурьев.
— Помидорчиков взять на дорогу.
Мальчишка уже мчался обратно, неся в подоле рубашки яркокрасные крупные помидоры, видно только что сорванные.
— Сыпь сюда! — показал Федьков на середину повозки. Мальчишка понял его.
Федьков полез в карман, вытащил оттуда какой-то пышный орден с коронами и орлами и прицепил его мальчишке на рубашку. Тот онемел от изумления.
Покопавшись ещё в кармане, Федьков извлек железный крест на яркой ленточке, приколол мальчишке и его.
Гурьев нахмурился:
— Федьков, прекрати комедию!
— А что, товарищ старший лейтенант? Я с местным населением честную коммерцию веду…
— Деньгами надо платить, а не всякой дрянью, Деньги-то есть?
— По одной штуке.
— По одной?
— Да вот… для интересу собрал на шоссейке. Фрицы окруженные порастеряли.
Федьков вытащил из кармана пачку разноцветных, разнокалиберных бумажек. Тут были и немецкие марки, и румынские леи, и болгарские левы, и чешские кроны, и даже какие-то египетские банкноты. Каждое государство в этой коллекции было представлено только одним денежным знаком.
— Фашисты награбили по всему свету, а ты подбираешь! — прищурился Гурьев.
— Для интересу только. По одной же штуке! А так — на кой они мне? Там побольше валялось, да я не взял. Сейчас я этому пацану румынской деньгой заплачу… — Порывшись, Федьков нашел нужную бумажку, сунул её мальчишке и сказал Опанасенко:
— Трогай!
«Ох, уж этот мне шелопут! — Гурьев не мог без улыбки смотреть на Федькова, на его хитроватое и всегда, даже когда тот был совершенно серьезен, озорное лицо. — И много же ветра в голове у этого одессита! А вояка — лихой. Разведчик толковый. И орден и медали заработал. А вот всё в рядовых, хотя и младший сержант. Даже командиром отделения его не сделаешь. Несерьезен. И когда он остепенится?»
А Федьков весело поглядывал по сторонам. «Хорошую дорожку мы со старшим лейтенантом придумали! — Он уже забыл, что ещё совсем недавно был против того, чтобы ехать проселком. — Поди, тут никто из наших и не бывал ещё. Через заграницу едем! Были бы дед да отец живы — погордились бы!»
Отец Федькова, старый одесский портовик, повоевавший против белых и интервентов, не раз говаривал сыну:
«Ты, Василий, куда счастливее нас будешь! Ленин сказал: такие, как ты, — до коммунизма доживут. А если и драться доведется — бегать от вас буржуям!» А дед, бывший матрос с «Потемкина», выпив маленькую, расчувствовавшись и вспомнив про девятьсот пятый, любил сказать:
— Вы, молодые, нашего корня! Покажете ещё всему свету, что есть наш человек.
Интересно, докуда дойдет полк? В том, что надо дойти до самого края Европы, Федьков не сомневался. Правда, на западе ещё в июне высадились английские и американские войска. Но двигаются они маленькими шажочками. Наши — быстрее! И он, Федьков, ещё пройдет все эти заграницы вдоль и поперек. Интересно, что за страна, например, Италия? Похожа на Румынию или нет? Спросить бы у старшего лейтенанта.
А Гурьев в эту минуту думал о том же. С особенной остротой хотелось ему поскорее повидать боевых товарищей однополчан. Шутка ли: если все походы подсчитать — сапог за это время износил четыре пары, протопали вместе не меньше трех тысяч километров. А скольких друзей схоронили в наскоро вырытых могилах?.. И в Сталинградской, засеянной железом степи, и среди безбрежных хлебов Орловщины, и в лесах за Киевом, и у Житомира, и на высоких просторах Молдавии — всюду оставались однополчане. А живые идут дальше и дальше и не остановятся, пока не выйдут на рубеж последнего дня войны и первого дня мира.
Как-то они там, боевые родичи? Так же, поди, невозмутим и добродушно ворчлив, посапывает своей трубочкой где-нибудь на НП или в голове колонны командир полка подполковник Бересов. И, наверное, нет-нет и затревожится: скоро ли вернется командир первого батальона? А как солдаты в батальоне? Вспоминают ли? Ждут ли?
* * *Повозка резво катилась по краю шоссе. Навстречу, как и до этого, брели солдаты каких-то разбежавшихся румынских частей, крестьяне.
Иногда во встречном потоке можно было увидеть женщин с русскими лицами, в белых платочках, спецовках, выцветших неказистых платьях.
Опанасенко с надеждой всматривался в каждую из них: «А не Яринка ли моя?» Два года уже прошло, как угнали его дочь в неметчину.
Внимательно оглядывал каждую попадавшуюся навстречу женщину и Федьков. Зло прищурены были его глаза… Весной он получил письмо из родной Одессы от сестры, только что вернувшейся из эвакуации. Сестра писала, что Клавдия, девушка, которая обещала ждать его, спуталась, как говорят соседи, с оккупантами и уехала с ними. И невольно сейчас лезло в голову Федькову: «А не бредет ли и она обратно? Бросили, наверно, как тряпку. Ну, не попадись ты, Клашка, мне…» Не хотел он встречи с нею. Но невольно останавливал взгляд на каждом женском лице, мелькавшем мимо…
Завидев впереди проселок, идущий от шоссе направо, Гурьев сверился с картой. Тот самый, нужный им, поворот.
Колеса, только что стучавшие по асфальту, мягко зашелестели по пыли. Рев машин, проносившихся по шоссе, затихал. Мягко клубилась пыль под копытами, изредка скрежетал попавший под колесо камешек Лошади, поматывая головами, то и дело тянулись к траве, росшей по обочине, и недовольно фыркали, когда Опанасенко, подгоняя их, встряхивал вожжами. Серенькая пичуга взлетела из придорожного бурьяна и промчалась над повозкой. В стороне меж коричневых, высохших стеблей столбиком стоял суслик. Вот он пригнулся, побежал, скрылся.
«Трусишь, брат!» — улыбнулся Гурьев и, озирая огромное золотисто-зеленоватое пространство, до краев наполненное солнцем, щедрым по-южному, порадовался: «Привольно как!» И сразу же, как-то автоматически, пришло другое: «А наступать здесь трудно. Местность просматривается далеко, и от танков в случае чего укрыться негде, разве — вот в тех кустах: там, наверное, овражек. Для минометной позиции кустики хороши… Да что я! На любой пейзаж только как комбат смотрю… Наверно, до конца войны для меня — не пейзаж, а «местность», как в Боевом уставе пишется! Хоть бы на минутку почувствовать себя не военным, а обычным человеком…»