Александр Зуев - Мир наступил не сразу
Они прошли по уцелевшим улицам Кречетова — та, мертвая, чернела в стороне, утыканная, как памятниками, печными трубами — и вышли на знакомую, много раз исхоженную Великом дорогу на Журавкино. Она взбиралась в гору, достигала верхней точки у Красивого Подгорья и снова спускалась в низину, по которой протекала Журавка.
Отсюда, с этой верхней точки, открывался вид на родную деревню. Она лежала на дне низины. В мареве жаркого солнечного дня старые хаты казались посеребренными и словно плыли в сказочной туманной дымке. Будто деревня и правда была флотом, как придумал когда-то Велик, читая «Цусиму» Новикова-Прибоя.
Он смотрел на это видение и не мог сдвинуться с места. Все перемешалось в душе: радость — потому что он вернулся, и вот она, родимая, уцелела; горе и боль — потому что некому встречать его; жалость — рядом стояла одинокая и бесприютная, закаменевшая в отчаянии Манюшка; тревога за их общее будущее.
Странным образом объединились все разнородные чувства в одно. Не смыслом, не словами, а всем своим щемящим ладом.
Дальше Велик шел, внимательно присматриваясь к кочкам, выбоинам и кустикам, и ему казалось, что он помнит их по отдельности. Вместе с тем, он все время посматривал на приближавшуюся деревню, и стеснялось волнением сердце.
По шаткой, на живую нитку сметанной кладке (а был здесь раньше мост) перешли через Журавку и свернули на лужки, что граничили уже с приусадебными огородами.
Здесь, на лужках, женщины сгребали сено. Как и до войны, одеты они были по-праздничному, только победнее. И было их поменьше, и не шумели над покосом веселые песни, смех и гомон.
Велик поравнялся с крайней женщиной и остановился, и безмолвно стоял, пока она его не заметила и не подошла к нему. Это была Кулюшка Гузеева, мать погибшего Степки, Великова дружка.
— Велик! Ты! — всплеснула она руками. — А где же твои? А мой Степка?
Велику вдруг вспомнилось, что здесь обычно работала вторая бригада, а Кулюшка из первой, и это его удивило. И так как он не знал, что ответить, то, с великим трудом проглотив горький комок, мешавший говорить и дышать, спросил:
— Это какая бригада?
И заплакал.
Уроки воспитания
Велика, спавшего на конике, разбудило солнце. Оно стояло уже довольно высоко, и луч его, проникавший через окно и бивший спящему в лицо, был ярок и горяч.
— Эй, Манюшка, пора вставать! — открыв глаза, крикнул Велик.
На печи послышалось шевеление, показалась Манюшкина голова. Пожмурив на свет свои продолговатые узкие глаза, девочка сказала:
— А я давно не сплю. Это ты — бегаешь до полночи, а потом храпишь до обеда.
— Ладно, мала еще учить. Вот дорастешь до моего — и ты будешь бегать… Подымайся готовить завтрак. Сама нынче будешь, без моей помощи.
Манюшка скатилась с печи.
— Только ты подсказывай, если я что забуду, ладно? — Она прошлепала босыми ногами к загнетке, вытащила из-под лавки ветхую плетуху, села чистить молодую картошку.
— Где взяла? — строго спросил Велик.
— Тетка Кулюшка дозволила подкопать на своем огороде, — не моргнув глазом, сбрехнула Манюшка.
Он знал, что сбрехнула — не раз слышал от ребят, что она самовольно подкапывает на чужих огородах, попросту говоря, ворует. Но каждое утро, задав свой строгий вопрос и выслушав в ответ брехню, принимал ее за правду. Его это мучило, но никакого выхода не виделось — есть было нечего.
Манюшка начистила картошки, помыла ее, затем перебрала щавель, сложила дрова колодцем в печи и разожгла огонь. Все это она делала старательно, бойко и весело, напоказ: мол, уроки усвоены на «пять». Велик, не вставая с коника, только передвинувшись от солнца, давал указания и учил. Обоим это нравилось.
— Ты еще научи меня пришивать заплатки, — сказала Манюшка воркующим голосом. У нее, он заметил, голос имел множество переливов и оттенков, и она любила играть им. — А то вон у теба через портки ноги светятся, а у меня платье все худое.
В сенях звякнул железный чепок, придерживающий дверь, и в хате появилась Кулюшка. Велик обратил внимание: девочка сразу торопливо вытерла руки и, сунув голову в устье печи, принялась раздувать огонь.
За последний год мать его друга сильно постарела. Продолговатое лицо ее сморщилось, ссохлось и еще больше вытянулось, волосы поседели. А ведь по годам она была чуть постарше его матери, мать же он помнил молодой. Однако сказать, что Кулюшка стала старухой — не скажешь. Только лицом и волосами постарела, а так, высохшая, жилистая, она была по-молодому подвижной и сильной. Все та же злодейка-жизнь не давала ей сложить руки и уйти в нети: хоть и поменьше стало едоков на шее (дед умер за это время), а все ж достаточно — четверо. Да сама пятая. Нужно было крутиться.
— Ох, Веля, — сказала Кулюшка, садясь на лавку, — навоевалась я, натерпелась под самую завязку.
Она вытерла пальцем губы и скорбно уставилась на торчащие из печи Манюшкины ноги. Девочка, будто почувствовав этот взгляд, вылезла и, сделав на перепачканном сажей покрасневшем лице захлопотанное выражение, схватила ведро и выскочила из хаты. Что-то было тут не так: с самого начала установилось, что за водой ходить — обязанность Велика, и Манюшка ни разу еще не нарушила этот порядок, да и не рвалась. А сейчас, вишь, завертела хвостом и ускользнула.
— Мы ведь, когда деревня поехала спасаться в лес, разделились, — продолжала Кулюшка, проводив девочку неодобрительным взглядом, — я с детьми поехала, а отец с матерью остались. Никак не захотели ехать…
Кулюшка примолкла, горестно подперев щеку ладонью. Велику любопытно было узнать, что сталось дальше, но он молчал, зная, пришла она не просто так — сидела, сидела и надумала: пойду-ка расскажу Велику, как мы в лесу спасались.
— Выехали в лес, а на второй день началась облава, — продолжала Кулюшка. — И вот что чудно: почти всех вычесали, и молодых, и одиноких, а я, баба с тремя малолетками, спаслась. Я, знаешь, Веля, когда все побегли в лес, подальше, подумала: нешто я убегу с ними далеко? Добрались до Навли и укрылись под ее крутым бережком. Она нас и спасла, родимая… Нас-то спасла…
Сейчас опять начнет про Степку, с тоской подумал Велик. В первый же день его появления в деревне она пришла и устроила ему форменный допрос. Она приходила снова и снова и все выспрашивала, как, где, когда, почему они расстались, ввинчивалась взглядом, как будто хотела собственными глазами увидеть истинную правду.
— Я-то ведь что думала: раз вы вместе ушли, стало быть, И до конца были вместе. — Это она говорила ему уже не первый раз.
— Я уже рассказывал, — не глядя на нее, с тихим отчаянием перебил Велик.
— Да я нешто што… я просто… Когда Толика нашли на берегу… Самого-то уж не узнать было, только по рубашке и узнали — в синюю полосочку рубашка. Толик тоже с вами был, стало быть, и вас, подумала я себе, порешили проклятые… Уже и надеяться перестала. А потом вот тебя увидела и опять… Может, его тоже вот так спасли добрые люди. А?
— Да понятно, а что ж… — промямлил Велик.
— А ты не припомнишь, Веля, что он тебе тогда сказал? Ну, вот когда вы расходились? Может, он сказал, куда пойдет?
— Нет, ничего такого. Я сказал: вылезать пора из воды, а он: мол, ты мне не командир. Тогда я обозвал его, а он меня. Да я рассказывал.
— Веля, а может…
— Ну что ты, теть, травишь душу? — не выдержал наконец Велик. — Ты лучше доскажи, как сами спаслись.
Кулюшка покорно покивала головой.
— Я со своими детишками так и осталась под обрывом у Навли. Только место сменили. Нашла я такое местечко, недалеко от переезда. Там береза, поваленная к речке, а под ее корневищем — как шалаш. Через денек выползла я и сбегала в Зарянов городок, на стоянку, откуда мы разбежались от облавы. Кое-каких харчей натаскала оттуда в свое логово. Там ведь все брошенное осталось. Немцы покопались, что поценнее из барахла забрали. А остальное так и сгнило потом под дождями.
Просидели мы там целый месяц, коли не больше. И целый месяц тряслись, как в лихоманке — от холода, от сырости, от страха. Наверху то машины гудут, то гомон разносится, то только лес шумит. И вот как-то на рассвете слышим — скрипят телеги, ржут лошади и плывет такой мат, что даже и лес перестал шуметь и река взбулькивать. У меня сердце так и подпрыгнуло, и я перекрестилась: «Ну, детки, слава господу, наши пришли, безбожники чертовы».
А сама плачу от радости.
Собрали мы по-швыдкому свои манатки — и домой. Заходим в деревню, а навстречу нам два красноармейца солдата германского ведут. А кругом с десяток старух — палками норовят того германца достать, а красноармейцы его обороняют: мол, товарищи, женщины, нельзя пленных бить, это не наша постановка вопроса. А бабки им кричат: «Он, ирод немой, деревню хотел сжечь, это что ж, наша постановка?»
Видишь, Веля, как крепко повезло нашему Журавкину. Не одному, правда, Журавкину — кругом тоже деревни целые, — тут они его гнали без передыху, не успевал пятки смазывать. Всем нам повезло. И тебе тоже: вернулся — своя крыша над головой… Ну вот, пришли мы домой, встречает мать: «А отец-то наш всего денька не дожил до освобождения — вчера богу душу отдал».