Анатолий Азольский - Севастополь и далее
Довольным был только Колкин, ибо знал: все его мытарства кончатся, как только он выпросит у старпома пару дней и помчится к Лидии Петровне.
В слякотный ноябрьский день он подкатил на такси к санаторным воротцам и нос к носу столкнулся с Лидией Петровной. Она в легком темно-синем пальто спешила куда-то.
Он громко поздоровался, поклонился. Протянул букет. Руки его дрожали.
С недоумением глянув на него и цветы, Лидия Петровна пожала плечами в знак того, что букет, предназначенный другой женщине, достается ей ошибочно, не по праву, но что уж тут делать, раз так случилось…
— Я к вам приехал, — несколько обескураженно сказал Колкин, едва не добавив те святые слова, которые хоть раз в жизни мужчина обязан произнести.
А она молчала все в том же недоумении, и совсем сбитый с толку Колкин назвал себя, напомнил:
— Я у вас в середине апреля был, в пятой палате.
— Да, да, как же… помню… — услышал он явную ложь. Лидия Петровна его не узнавала. Или не хотела узнавать. — Спасибо за цветы, но, простите, я спешу… — И она зашагала к автобусной остановке.
Он окликнул ее, отчаяние было в голосе.
— Лидия Петровна, неужто не помните?
После недолгого молчания она попросила:
— Так напомните… Вы с каким диагнозом поступали?
— Да затемнение какое-то в легких. Правая верхняя доля… Вы потом так выразились: ошибка аппарата, никакого туберкулеза и в помине не было…
— А-а-а… Как же, вспомнила! Ну, а сейчас все в порядке?.. Чаще бывайте на свежем воздухе!
И, не дожидаясь ответа, быстрым шагом пошла к подъезжавшему автобусу…
В Симферополе он зашел в грязноватое кафе, взял у буфетчицы бутерброд на блюдечке, стакан вина; круглый столик на высокой ножке пошатывался, народу — никого, до севастопольского автобуса часа полтора, напиток в стакане отдавал сладкой гнилью, мухи не хотели впадать в спячку и кружили над головой, целясь на недопитое в стакане.
— Бутылку в дорогу не дадите?
Сонная буфетчица долго вдумывалась в вопрос.
— Не. На вынос нельзя. Через дорогу, в магазин идите.
— Я заплачу.
Вновь долгое молчание.
— Не. Нельзя. Не положено. Свой устав у нас.
Колкин заулыбался… Затем рассмеялся — тихо, почти неслышно, а потом захохотал. Вспомнился последний апрельский вечер в санатории и наказ дяди Гриши следовать уставам сего лечебного учреждения — отдать дань истинно мужского уважения той, которая мыслилась всего несколько часов назад верной спутницей жизни.
Долго смеялся. Буфетчица, пялившая на него глаза, поспешила на всякий случай скрыться в подсобке.
Отсмеялся, чувствуя, что кончается какой-то тяжкий период его жизни и службы. Отныне все будет иначе. Теперь все будет хорошо.
Но что-то мешало наслаждаться обретаемым покоем. Какая-то мелочь продолжала исподтишка тревожить. Посмотрел направо, глянул налево. Узрел наконец уборщицу: то ли девица, то ли старуха елозила шваброй по протертому до дыр линолеуму.
— А ну-ка повернись, — скомандовал он. — Так. Смотришься. Со мной — выпьешь?
— Заеду по тебе сейчас шваброй… Сразу на «вы» перейдешь.
— Убедительно. Что тебя в эту забегаловку определило? Нужда или позывы к общению с лицами иного пола?
Она придвинула ведро к стене, отставила швабру.
— Если сам хочешь пообщаться, то пройди немного по улице, там у ресторана ждут тебя, ненаглядного. А я-то — на что тебе?
— Не знаю.
Семь лет назад, в училище еще, ходила по рукам юмореска, «Кодекс чести военно-морского офицера», безвестный составитель впихнул туда изречения одно другого хлеще: «Морской офицер должен сочетать в себе привычки джентльмена и навыки матроса», «Апельсины рекомендуется чистить руками» и тому подобное. Что-то там было и о святых обязанностях жены военно-морского офицера.
— Если тебя помыть, почистить, приодеть…
— Не пойдет. Тут же за проститутку примут.
— А вообще-то ты — кто?
— Студенткой хотела стать. Не получилось.
Буфетчица соизволила появиться. Налила вина. Пить неудачница отказалась. Колкин томительно вдумывался в себя. Чего-то хотелось, что-то надо было узнать…
— Слушай, не здесь ли я оставлял галоши? А?
— А разве это был ты?.. Какая-то пьянь вчера забыла под столиком…
— Так храни их! Времени сейчас нет, но как-нибудь заеду… Пока.
Случайные встречи в Космосе
Много лет лежала лодка на грунте, пока ее не подняли, продули, дезактивировали, заделали пробоину в кормовом отсеке и дотащили некогда грозный боевой корабль до ближайшей бухты. Теперь — буксировка в главную базу. Дозорное охранение — эсминец, сторожевой корабль, три тральщика.
Командовал переходом Бобылев.
Медленно вставало тусклое по утрам дальневосточное солнце. Море благоприятствовало: ветер один балл, волны мягкими шлепками ударяли о борта. Уже подняли флаг, команды всех кораблей (кроме подводной лодки) разбежались по боевым постам.
Но буксирный трос на лодку еще не заводили: оперативный дежурный главной базы все медлил и медлил дать «добро» на переход. С мостика буксира Бобылев спустился на шкафут, медленными осторожными шагами направился к юту. Ржавый борт лодки был в четверти кабельтовых от него.
Неожиданно для всех Бобылев принял решение: заскрипели тали, спуская шлюпку, гребцы подогнали ее к корме, и командир перехода легко спрыгнул вниз.
— К лодке.
Добротными гребками шлюпка приблизилась к ней. Бобылев забрался на палубу, поманил трех матросов, уже понявших, что задумано.
Они открыли оба рубочных люка, верхний и нижний.
— Теперь — на шлюпку! — приказал Бобылев. — Держаться поблизости. Будет «добро» от оперативного — крикнете. Или ждите, когда я позову. Услышите?
О громовом голосе его, покрывавшем шестибалльный ветер, было известно всем. Шлюпка отошла от борта и выжидательно ходила к буксиру и обратно.
Бобылев спустился в центральный отсек, сделал шаг к рубке гидроакустика, замер и догадался: полная темнота! Он не взял с собою фонарика, потому что никогда не пользовался им, служа на этой вот лодке старпомом, а затем командиром, а оба трапа отвесны, и свет сюда, в отсек, не проникал.
Но лодку эту он знал не хуже своей квартиры, много лучше даже, и решил проститься с нею в темноте — да и зачем ему свет?
Пахло отвратительной кислятиной, волн совсем не слышно, рука Бобылева нащупала один люк, другой — и он вошел в каюту командира. Сел, испытывая неудобство от сырости и вспоминая далекий и давний день, когда он впервые переступил комингс этой каюты. Шлепки волн о корпус лодки достигали его, усыпляя и погружая в прошлое…
Вдруг он, в полной, глухой темноте сидевший, заметил огонек, светлячок, на глазах удвоившийся и немало поразивший его. Никакого огонька сейчас на лодке быть не должно! Фосфор на стрелках приборов и цифрах давно разъела морская вода или изгрызли разные рачки: море населено много плотней, чем земля. Так что это за светлячки? Беснуются световые блики, что чудом сюда прорвались?
Он закрыл глаза, спасаясь от уколов летящих в него цветных точек, уверяя себя в физической, что ли, природе свечения: глаз создан для радужных цветов и теперь, в кромешной мгле, сам рождает их.
Но когда он глаза открыл, не сноп искр вонзился в него, а плавно перемещающиеся шарики заполняли все пространство перед ним, постепенно редея и смещаясь то в одну сторону, то в другую…
Вдруг лодка качнулась — и Бобылев (ничуть не удивленный) понял, что оторвался вместе с нею от поверхности моря, летит над Землей к западу и сейчас уже над Ленинградом; он углядел сверху то, что когда-то с ним происходило, но не только забылось, а отбросилось памятью, чтоб увиденное не мешало жить. Училище мелькнуло с четырьмя годами какой-то веселой муштры, игры в «угадай-ка», выпускной банкет, куда он пришел с давней знакомой, и та постоянно озиралась вокруг, как бы спрашивая: «Ну, какова я, а? Да скажите же, что лучше меня здесь никого нет!» И другая девушка возникла, о ней не вспоминал он все протекшие с банкета годы. Ему так опротивела кривляка рядом, что он покинул смрад столов и завывания музыки, спустился на первый этаж и вышел на улицу, на 12-ю линию Васильевского острова, и увидел жавшуюся к стене девушку. Наверное, он видел ее десятки раз, потому что жила она на 13-й линии, но он, вырываясь из училища на увольнительные часы, пробегал мимо нее, внимания не обращая; а как хотелось ей танцевать, быть окруженной парнями в офицерской форме, как жить хотелось!.. Имени ее, конечно, не найти уже ни в одном отсеке памяти, но они взялись за руки и в светлом утре белой ленинградской ночи пошли вдоль училища, держась от него подальше, поднялись на какой-то этаж давно примелькавшегося дома и целовались, целовались, целовались; парным молоком пахли ее губы, гроздьями сирени — неразвитые грудочки; она плакала от восторга и поглаживала его, отстранялась, всматривалась, она уже догадалась, что пройдут минуты — и парень уйдет, но жизнь ее изменит, она сама станет мудрее и красивее… А он, будь хоть чуть пьяненьким, напросился б ей в мужья. Да вот незадача — трезвый! После выпивки в кубрике, после бутылок за столами — и ни в одном глазу! И еще пили сутки, двое, начальство уже косилось на него: почему — «тверезый»? Ни в какие компании не тянуло, все три послебанкетных дня пробыл в одиночестве, мрачновато сидел в ресторанах, когда уже перед самым отъездом смехотворная причина нашлась: в этой суматохе переодевания из курсанта в офицера ему достались ботинки на два размера меньше и загнувшийся ноготь мизинца левой ноги впился в кожу, болью снимая весь алкогольный дурман…