Александр Коноплин - Млечный путь (сборник)
Когда я впервые взял в руки деньги, заработанные честным трудом, когда купил себе одежду не надоевшего черного цвета, а ту, что понравилась, — красивую, теплую и удобную, а потом отметил это событие с рабочими, которые разрешили мне называть их друзьями, мне показалось, что я впервые по-настоящему счастлив. Это чувство еще долго не покидало меня. С ним я шел на работу, стоял в очереди за получкой, устраивался на ночлег в общежитии, играл в домино, смотрел кинофильмы в Туре. Это было счастье обновления. Одно время мне казалось, что ему не будет конца. Но потом пришло еще одно, оказавшееся сильнее прежнего. Ее звали Любовью. И тогда все, что было до этого, отошло на задний план.
Может быть, именно тогда я впервые взглянул на Моргунова с благодарностью…
Арачи
В нашу первую встречу мы не сказали друг другу и двух слов. Я не знал, что она придет.
Но она пришла.
За единственным окном моей землянки сгущались сумерки — время, когда одиночество кажется особенно скверным, когда нестерпимо хочется к людям. Все равно к каким, но только к людям! Так, наверное, тоскует одинокий олень, случайно отбившийся от стада.
Она без стука, словно в свой чум, вошла и остановилась на пороге.
— Здравствуй, Иргичи!
И свершилось чудо: в ее устах даже такая кличка прозвучала музыкой. Может, и прав Унаи: кличка — тоже имя, нельзя ненавидеть имя.
— Ты один?
В ее глазах растерянность.
— А я к тебе за солью. У нас в стойбище нет. У тебя ее, говорят, много. Целый мешок. Это правда? — не снимая парки, она нерешительно садится к огню. — А вот дед Павел сердится. Говорит: «Нельзя лизать камень!» Старенький дедушка!
Павел Панкагир — родной дедушка Арачи. Недавно ему перевалило за сто. Он единственный в стойбище не признает ничего современного. Старики говорят, давным-давно у него было оленей вдвое больше, чем сейчас во всем Энмачи…
Хотя Энмачи по старой памяти все еще именуют стойбищем, фактически, это давно уже поселок. Деревянные дома выстроены в ряд, магазин, баня — тоже, зато чумы стоят где попало. Дом и чум принадлежат одному хозяину. В домах живут зимой, в чумах — летом. Однако не все. Некоторые постоянно живут в домах, а в чуме готовят пищу.
Павел Панкагир живет только в чуме, а к дому, который ему подарил колхоз, не подходит и близко. Денег он не признает, за товары расплачивается шкурками соболей. Продавцы посмеиваются, но товары отпускают. Они от этого не в убытке. Все видят, что старика надувают, многие говорят ему об этом, но он не понимает. Докторов он тоже не признает, хотя и шамана Ярхве презирает, считая шарлатаном.
В прошлом году дед Павел заболел. Случилось такое впервые. Казалось бы, пустяковая болезнь — фурункулез — едва не стоила ему жизни. В организме не хватало соли. Но «лизать камень» Панкагир отказался наотрез, принимать у себя в чуме доктора — тоже. Усыпанный чириями, лежал на ложе из шкур и стонал. Время от времени приходила Арачи, поворачивала его с боку на бок, обмывала фурункулы теплой водой. Ей-то и поручил доктор ввести Павлу в вену соляной раствор. Трое сыновей держали его за руки и за ноги. Старик едва вынес такое насилие, но после этого стал быстро поправляться.
— Старенький он, — повторила Арачи и погладила оленью шкуру, лежащую на топчане. — Значит, ты здесь спишь?
Я все молчу, замирая от звука ее голоса. При свете огня ее пунцовые губы кажутся бледными, а черные глаза — еще глубже и таинственнее.
— А твои скоро придут? — спрашивает она, но ей отвечает только треск поленьев в печке. И она замолкает. У меня пересыхает в горле, как от сильной жажды. Она сидит, сжавшись в комок, такая маленькая, вся кругом меховая, в огромной пушистой шапке с длинными ушами, парке, унтах.
Я набираюсь храбрости и смотрю в ее глаза долго-долго. Мне начинает казаться, что я читаю ее мысли. Нет ничего легче читать мысли человека, который хочет того же, чего и ты. Кроме того, я вижу, что ей так же страшно, как и мне. Да, ей очень страшно. Она даже встает и смотрит на окно. Но за окном уже ночь.
Я молчу. Я очень не хочу, чтобы она уходила, но должен молчать. Так надо…
Она долго надевает парку, потом еще дольше натягивает рукавички. Лицо ее сосредоточенно и серьезно.
— Скоро твои друзья придут, — говорит она и поворачивается ко мне. — Тогда тебе не будет так скучно.
В ее глазах стоят слезы.
И тогда я встаю от огня.
Я только встаю, но она тотчас бросается ко мне. Мы оба молчим. Она не целует. Она только прижимается ко мне всем телом, и с каждой секундой все крепче.
— Скоро твои вернутся, — в который раз повторяет она, и голос ее становится хриплым, как у человека, который болен горячкой…
А за окном воет пурга. На стеклах мороз уже закончил рисовать новый, еще невиданный узор и сейчас покрывает его для прочности плотной снежной занавеской.
В моей землянке тепло, пахнет мокрой шерстью и печной глиной.
Если положить оленью шкуру на землю мехом наружу, можно не опасаться ни простуды, ни сырости…
…Потом мы долго сидим, прижавшись друг к другу, и опять молчим. Потом Арачи вскакивает, бежит к двери и начинает энергично развязывать, привезенные с собой потакуи[11].
В слабом свете затухающего огня ее обнаженное тело кажется отлитым из бронзы. Боже мой, как же она невероятно, сказочно хороша! Розовые, оранжевые, красные блики бесшумно скользят по ее коже, переливаются на маленькой, по-девичьи упругой груди, на сильных мышцах живота, округлостях ног.
Арачи замечает, что ею любуются, но вместо того, чтобы смутиться, неожиданно выпрямляется и подходит ко мне:
— Иргичи, тебе, правда, нравится Арачи?
И опять мы словно погружаемся в глубокое и прекрасное сказочное море, и теплые волны ласкают и нежат наши обнаженные тела…
Мы не скоро приходим в себя. Я бросаюсь разжигать давно потухшую печь, а Арачи снова принимается за свои потакуи. Она тащит их волоком через всю землянку ко мне и высыпает на оленью шкуру все свое богатство. Тут и куски мороженой оленины, и сырая печенка — лучшее лакомство эвенков, и вяленая рыба, и поколотые по краям круги замороженного молока, и морошка в деревянном туеске, и даже бутыль дешевого вина с ягодами клюквы на этикетке.
У Арачи узкий разрез глаз и широкие, как у Ивана Унаи, скулы. Вообще, они даже немного похожи. В Энмачи почти все жители находятся в дальнем или ближнем родстве.
— Говорят, что у моего прадеда было три жены и много-много детей…
Когда Арачи смеется, ее глаза становятся еле видными сквозь узкие разрезы.
— И еще он был маленького роста. Вот такой. Поэтому все Панкагиры такие маленькие.
Она лежит на шкуре, вытянувшись во всю длину, болтает ногами и грызет лепешку.
— А у тебя был прадед?
— Был. Наверное, был.
— Почему, наверное? Разве люди тебе ничего не рассказывали о нем?
— Какие люди?
— Жители твоего селения.
— Их было очень много. Я не успел всех расспросить…
— Сколько их было?
— Кого?
— Жителей.
— В три таких дома, как наш, уместилось бы все население вашего Илимпийского района.
Она тихо охнула.
— В нем было много этажей?
— Восемь. И шесть подъездов. Два подъезда почти целиком занимали военные с семьями.
— Твой отец был военный?
— Да.
— Говорят, твой отец погиб на фронте, а сам ты был вором. Это правда?
— Правда.
Она задумалась.
— Значит, то, что ты убил человека…
— Тоже правда.
Она замирает, сжавшись в комок, как от удара кнутом.
— А я думала, он врет. Нарочно говорит о тебе плохо.
— Кто «он»?
— Подожди… Ведь ты хороший, добрый… Моргунов говорил — честный.
— Врет Моргунов. Честных воров не бывает.
— Он сказал, ты справедливый.
— Не знаю…
Она мучительно искала какое-то оправдание преступлению, которое я совершил. Любовь в ее душе боролась с чувством презрения и негодования и постепенно изнемогала в этой борьбе. Если бы я принялся объяснять, как это случилось, начал бы оправдывать свой поступок, ее любви стало бы намного легче бороться. Но я не сделал этого. Не имел права да и не хотел. Жалости и снисхождения к себе я еще не заслужил.
Неожиданно лицо ее прояснилось, в глазах заблестели искры надежды.
— Я знаю… Нет, я думаю… Если ты убил человека, значит, это был плохой человек. Правда?
Она ищет мои глаза, стараясь хотя бы в них прочитать ответ, но все напрасно. Я сам себе судья, и я себя еще не простил.
И тогда она со страхом задает мне тот вопрос, который должен окончательно решить нашу судьбу:
— Скажи… когда ты вернешься домой… к себе в Москву… ты снова станешь вором?
— Никогда! — почти кричу я.
— Правду скажи. Не обманывай.
— Никогда! Слышишь? Никогда!