Александр Былинов - Улицы гнева
Ох, как вытянутся физиономии ее единоплеменников, когда они узнают об истинной ее миссии! Ботте и Риц уставятся друг на друга — кто из них виноват в том, что... Ведь была, пройдоха, в их руках, почти разоблачили... доннерветтер!.. А Гейнеман, тот похотливый козел, он вовсе выпустил ее, письмо — прямая улика... Все они сядут в лужу во главе с самим гебитскомиссаром, который хвастал, что навел порядок в своем гебитскомиссариате. Но более всего хотелось бы ей подсмотреть одним глазком, что сделается с майстером Рицем, когда тот останется наедине с собой. Желудь, гнилуша, стручок, возомнивший о себе бог знает что! Его-то следовало бы живьем, живьем захватить и под конвоем провести по улицам городка, где творил зверства... И тогда каждый житель, проклинавший переводчицу, бывшие соседи, все люди убедятся, кто она, и спадет пелена с их глаз: люди добрые, да вовсе не овчарка немецкая она, а самая что ни на есть смелая советская патриотка! Те, кто ненавидел ее, будут теперь улыбаться ей, ласкать взорами, называть героиней. От всех этих мыслей захотелось плакать — сентиментальности ей не занимать.
Сквозь туман различала она лица собравшихся вокруг. Увидела сержанта Фурсова из Подмосковья, приземистого, жилистого печника, складывавшего людям печи в свободное от службы время. Рядом — молодой Гриша Вронский, его родителей расстреляли гитлеровцы в Белоруссии. Потом она задержала взор на Гетьманчуке — косая сажень в плечах, ему-то она менее всего доверяла, надо бы подсказать Щербаку смотреть в оба.
— Щербака ко мне! — приказала Марта.
Глаза восемнадцатая
1
Мешки с патронами и продовольствием, станковые пулеметы, винтовки, автоматы — все это жандармы тащили на себе.
В Кривом Роге ожидал Гейнеман. Он не знал еще, что их начальница Марта Трауш заболела накануне и сводным украинским батальоном командует теперь Щербак.
К вечеру подморозило. Шли повзводно, с интервалами в десяток метров. Несмотря на сумерки, на центральной улице было оживленно, мчались грузовые авто, скорым шагом шла пехота, подгоняемая страхом. Темное небо позади прочерчивали трассирующие пули, но звуки выстрелов еще не долетали сюда.
Щербак шел впереди. Совсем недавно он распрощался с Мартой Карловной. Накануне виделся с Казариным и Рудым, от них получил приказ, как действовать. За спиной он слышал дыхание, сопение, кашель, топот тех, над кем получил временную власть. Одни знают маневр, другие рады поскорее выбраться из мышеловки, какой оказался Павлополь, третьим некуда деваться, кроме как к немцам. Но в каждом десятке есть надежные бойцы, бывшие командиры Красной Армии, лейтенанты, капитаны, старшины, сержанты, коммунисты, комсомольцы, на которых надеется Щербак: не подведут. В том его заверял и Казарин, дававший последние распоряжения.
— Вы — головкой отряд восстания, запомните, наша надежда и красота. Выходите вроде на Кривой Рог, но место дислокации — маслозавод, удобный пункт для укрытия. Выступать только по сигналу, связных выслать к штабу. Глядеть в оба за всеми, особенно за слабачками, пресекать попытки скрыться, уйти. Если надо, слабодушных карать смертью, на перевоспитание времени нет. Ну, удачи!
Они расцеловались. На Щербака повеяло запахом одеколона, свежевыбритая щека Казарина была не по-мужски нежна. Щербак позавидовал истинно военному человеку, который при любых обстоятельствах следит за собой, бреется вовремя и даже одеколонится, черт возьми. Щербак же зарос: три, а может, и четыре дня не брился, все старается выглядеть старше, солиднее.
— Командир, а командир... — Сипловатый голос раздался у самого уха: запыхался боец с пулеметным станком на плечах.
— Я командир, чего тебе?
— Не туда рушим, командир, точно это. На Кривой Рог надо правее. А мы куда свернули?
— Кто сказал тебе, что правее?
— Ведаю точно.
— Ты не местный?
— Какой немецкий? Гетьманчук я, украинец.
— На место иди, Гетьманчук. Все сам знаю. Щербак улыбнулся в темноте: «не местный», «немецкий». Сдрейфил Гетьманчук. Скользкий человек.
Опять тишина, только поскрипывают сапоги и покашливают люди за спиной.
2
Гетьманчуку думалось: стоит податься чуть в сторону и поотстать, и все закончится благополучно. Чтобы не наделать шума, не сбрасывая своей ноши, он залег в кювет.
Но тут его настиг чей-то глаз.
— Что с тобой, Гетьманчук? — спросили из темноты.
— Пристал малость.
— Давай подсоблю.
— Не стоит. Отдышусь трошки.
— Пошли, пошли, на месте отдышишься.
— Где то место, у черта?
Он поднялся и, проклиная нежданных помощничков, пошел со всеми. Если бы ему удалось выбраться, он бы сумел найти тех, кому дорого его донесение. Гетьманчук все раскумекал. Поначалу невдомек ему было, что же это происходит в отряде, почему отчисляют самых надежных людей, вроде братьев Одудько из Богодара. Он присматривался к тем, кто приходил в отряд, и все более замыкался в себе, побаиваясь окружающих: новички меньше пили, не играли в карты, почти не сквернословили. Нынче же он понял, что за ним следят. Он проморгал момент, когда можно было выскользнуть и доложить... Тогда побаивался. Не хотел ввязываться в опасную игру. Как бы самому уцелеть. А нынче его ведут на бойню. Это точно. Неспроста немка покинула их. И маршрут переменили. Должны были двигать на Кривой Рог, а теперь — черт знает куда, сказали — на маслозавод, там вроде пополняться будут и на машины усядутся. Брехня все это.
Он опять замедлил шаг. Сняв тяжелый пулеметный станок и выждав, пока его обгонят вслед идущие, он шарахнулся в сторону, в темноту. Проклятье!
— Эй, ты... Стой!
Похолодел, не смог выговорить ни слова.
— Опять, значит, Гетьманчук?
— По нужде я. Чего кидаетесь?
— Встать, гад полосатый! Нужда твоя известная.
Едва слышно команда прошелестела по рядам, колонна остановилась. Может быть, то остановилось сердце?
Щербак тотчас возник перед Гетьманчуком:
— Так это ты, добродию?
— По нужде я, начальник.
— Немецкий, значит? — спросил Щербак.
— Не местный, не местный, — заторопился Гетьманчук. — Из Западной мы, всю жизнь на панов спину гнули, слава богу, Советы пришли...
— Тихо его, — приказал Щербак. — И в кювет замаскируйте... Чего стали ребята, шагом марш!
— Er lebt, ja?[7]
— Mensch![8] Ти есть живой?
Немцы перевернули лежащего на спину... Желтый свет фонарика лег на лицо. Изо рта — струйка крови. Глаза приоткрылись.
— Гетьманчук я... Марта... Ферштейн? На маслозаводе они... Красные все...
3
Вместе с другими умирал и Анатолий Щербак.
Он все сделал для того, чтобы они рассчитались с жизнью достойно, как подобает советским воинам. В дыму, отдающем все тем же прогорклым запахом масла — удивительно, как неистребим этот запах здесь — Щербак с необычной четкостью фиксировал все происходящее, ни на миг не теряя некоей высшей духовной связи с миром, оставшимся за смертным кругом. Люди теснились в узких коридорах и у бойниц-окошек, стреляли по гитлеровцам, осадившим маслозавод, перевязывали раненых, оттаскивали убитых.
Все, что происходило вокруг, было настолько неожиданным и нелепым, что порой казалось: все это не всерьез, не может случиться, чтобы все так бесславно провалилось.
Щербак легко выдерживал проверку кровью — ему было не страшно. В самом деле, он прожил свое прекрасно. И впереди длинная лестница радостей — лезь к солнцу, не хочу!.. Девочка с тяжелыми косами, похудевшая, порывистая, тоже мечтавшая о фронте и подвигах, привела его к себе, к бабушке. Познакомились они в Новом Осколе, в кино, рядом сидели, сплетая руки и пальцы, морозный воздух не отрезвил их, поцелуи и объятия, два дня небывалого счастья. Удастся ли вернуться туда, в Новый Оскол?
Вернуться... Не об этом думать! За окнами озверевшие гитлеровцы. Звон стекла. Взвизгивание пуль, стоны раненых, безмолвие убитых.
На снегу перед главной конторой маслозавода лежали трупы в мышиных шинелях.
— Эй, студент! — крикнул кто-то. — Давай кончать, пока не перебили всех. Есть к Волчьей дорога, огородами пойдем, пробьемся...
— А там, думаешь, оставили тебе ее? Кругом заперли...
— Попробуем.
— Стемнеет — попытаемся. Надо продержаться до темноты.
— Продержишься, черта с два...
— Предали нас...
На стене под потолком уцелел выцветший бумажный транспарант: «Коммунисты и комсо...». Остальное оборвано.
— Коммунисты и комсомольцы… — Щербак задохнулся. — Эй, коммунисты! — крикнул. — Коммунисты, ко мне!
Его голос прозвучал неестественно громко, и сам он испугался того слова, что произнес. Он не был коммунистом.