Владимир Попов - Сталь и шлак
— В порядке или не в порядке? — повторяет гестаповец и кладет руку на кобуру. — Если не хочешь везти, скажи. Пассажиром поедешь.
— И поеду! — неожиданно кричит Николай. — Поеду, но не повезу.
— Хорошо, поедешь, — спокойно говорит Швальбе, выходит из котельной и сейчас же возвращается с солдатами.
У Николая дрожат руки и губы. Он весь дрожит, но старается шагать твердо.
— Я повезу, — предлагает кривой кочегар, когда Николая уводят, — домчу, лучше не надо.
Швальбе подозрительно смотрит на его обожженное, кривое лицо:
— А не вывалишь на дороге?
— Не извольте беспокоиться, — горячо отвечает кривой, — шофер второй категории.
— А котлы?
— За котлами он доглядит. — Кочегар кивает в сторону Прасолова. — Мудреного тут ничего нет.
Швальбе соглашается, и кривой торопливо выходит из кочегарки.
Следователь не спешит. Он долго смотрит на Павла и внезапно спрашивает:
— Ты, Прасолов, кажется, комсомолец?
У Павла перехватывает дыхание, но он овладевает собой.
— Был, да выгнали, — отвечает он, стойко выдерживая испытующий взгляд рыжих глаз.
— Что-то вас многих повыгоняли, — криво усмехается Швальбе. — Кого ни спросишь — всех выгнали. За что выгнали?
— За то, что в армию добровольцем не хотел идти и отказался эвакуироваться.
Некоторое время Швальбе стоит в раздумье, и Павлу кажется, что он решает: увезти его на шахту сейчас или в следующий рейс?
Но в коридоре раздается шум отодвигаемой железной решетки, и следователь уходит.
Мимо котельной проводят обреченных. Впереди идет человек без шапки — наверное, отдал кому-то, зная, что она уже больше не понадобится. Разбитые губы плотно сжаты, один глаз закрыт огромной синей опухолью, но другой глядит упрямо и зло. Павел с ужасом узнает в этом человеке сталевара Луценко. Следом за Луценко идут несколько незнакомых мужчин. Потом молодая женщина, согнувшаяся, как древняя старуха. За нею три мальчика, взявшиеся за руки. Старший, худенький подросток, ведет братьев, судя по всему — близнецов. Один из них пристает к старшему с расспросами: «Изя, а куда мы поедем? К маме?» Проходят две женщины, одетые в одинаковые серенькие пальто. Они похожи друг на друга, как мать и дочь. Одна из них смотрит обезумевшими глазами на дверь, возле которой стоит Павел, словно хочет юркнуть в нее. Два босых красноармейца с трудом тащат окровавленного человека. Он почернел, еле дышит. Что-то знакомое чудится Павлу в чертах его лица, посиневшего и залитого кровью. Да это же Сильвестров, сосед Луценко…
Павел видит, как люди, помогая друг другу, забираются в кузов, крытый брезентом. Сильвестрова кладут на пол. Конвоиры усаживаются по бортам. Швальбе садится в кабину, и машина трогается.
«Бежать, немедленно бежать!» — думает Павел и выходит в коридор.
На пороге он останавливается. Перед глазами возникает окровавленное лицо Сильвестрова, упрямый и злой взгляд Луценко. Они не боятся умереть, — а ведь им никто не давал задания. Они поступают так, как подсказывает им совесть. Ему же Сердюк сказал: «Иди и работай». Павел знал, куда и на что он идет, чего же теперь испугался?
Прасолов хватает лопату и с яростью принимается кидать уголь в топку.
Время тянется медленно.
Во двор въезжает пустой грузовик с немецким солдатом за рулем. Из дверей напротив начинают выносить огромные тяжелые тюки. Павел видел такие же тюки на станции — их грузили в вагоны с надписью: «Подарки от украинцев великому германскому народу». Теперь Прасолов знает, что это за подарки. Только бы успеть рассказать о них Сердюку или Тепловой — пусть весь парод знает, что это такое.
Снова во двор входит машина. Она привезла новую партию арестованных. Из темноты котельной Павел смотрит на них и содрогается при мысли о том, что ждет этих людей. Отсюда путь один — в шахту. Жизнь здесь можно купить только той ценой, на которую, конечно, не согласились ни Сильвестров, ни Луценко.
Снова машина. Конвоиры выбрасывают из нее одежду — старый пуховый платок, детские курточки, синюю спецовку Луценко, два сереньких женских пальто…
Поставив машину в гараж, кривой кочегар вваливается в котельную с ворохом одежды. Среди прочего две гимнастерки и синий, залитый кровью костюм — костюм Сильвестрова!..
Кривой медленно опускается на скамью.
— Неладно получилось сегодня, — начинает рассказывать он. — Первым из машины этого почерневшего вытащили. Раздели его, на снегу он в чувство пришел. Ну, его за руки, за ноги — и в шахту. Потом мальчишки пошли, старший их за руки вел; сначала не понимал, что к чему, а бабы чертовы заголосили, и он плакать начал: «Дяденька, не кидайте нас туда!» Швальбе в него выстрелил, думал, что он и братьев с собой уволочет, а он руки разжал, а пацаны остались, заверещали, как поросята, которых режут, аж до сих пор в ушах звенит. Тут женщина выскочила, просить начала: «Господин офицер, детей-то за что?» Не понимает, дура, чьи это дети. Загородила собой одного. Швальбе в нее бахнул, и она — в шахту. Так в одежде и упала. Одного пацана собой сбила, а другой оказался юркий, бегает кругом шахты, кричит, Швальбе насилу его догнал, сбил с ног — и туда же…
Потом штатские пошли. Те все делали, как было приказано. Раздевались, на колени становились у самого ствола.
А вот когда мать с дочерью разделись, опять концерт начался. Им блажь в голову пришла — умереть вместе, обнявшись, будто не все равно.
Военные — те на колени не становились. Один разбежался и сам в шахту прыгнул. А другой подошел к стволу, повернулся и крикнул Швальбе: «Наши придут — отомстят за нас!» Швальбе в него выстрелил и промахнулся, а он стоит и смеется: «Дерьмо ты, только в спину стрелять умеешь», — а у самого глаза горят… Тут мне даже страшно стало: а что, думаю, если… Швальбе второй раз, и опять мимо — руки трясутся. И только с третьего. Кривой умолкает и оглядывается по сторонам, как будто хочет рассказать еще что-то, но боится. Затем, близко придвинувшись к Павлу и понизив голос, продолжает:
— Последний высокий пошел, с подбитым глазом. — Павел понимает, что это был Луценко. — Он еще в машине разделся, идет, голову повесил, шатается, а когда мимо Швальбе проходил, ка-ак схватит его за руку да как рванет — и вместе с ним в шахту. У Швальбе только сапоги блеснули. Хорошие были сапоги, и… начальник был хороший, тоже из колонистов, давал кой-чего.
— А Николай? — спрашивает Павел, еле сдерживаясь, чтобы не ударить кривого лопатой.
— Николай? — переспрашивает кривой. — А правда, где же он? Там я его не видел. Удрал, значит, в суматохе.
Кривой поднимается, заглядывает в топку и берется за лопату.
Павел наливает себе воды в ржавую консервную банку и пьет большими глотками. Зубы его стучат о жесть.
13
Иван Пафнутьевич Воробьев собирался на работу. Когда его младший сын Семен вернулся с завода, он укладывал в маленький железный сундучок пару картофелин и кусочек кукурузного хлеба.
Скудный завтрак легко мог поместиться в кармане спецовки, но Воробьев привык к этому сундучку с его узором, затейливо вырезанным из красной меди. Тридцать лет ходил он с ним на работу и остался верен своей привычке, хотя для его нынешнего завтрака сундучок был слишком вместителен. Картофелины катались в нем из угла в угол и в крошки дробили хрупкий хлеб. Старик с горечью вспоминал то еще совсем недавнее время, когда ему, наоборот, приходилось искать места в этом сундучке. Всегда что-нибудь не умещалось: или кусок сала с розовыми прожилками мяса, или бутылка с молоком…
— Ну что, завтра, значит, пускаете цех? — спросил он сына, молча снимавшего спецовку.
Тот только опустил голову.
— Брат до сих пор болеет?
— Нет, навещали его ребята, говорят, ходит. Это старик тот, — Семен приблизился к отцу, — поговаривают, что поломка — его рук дело, в редукторе гайка была, а куда она делась, никто не знает. Хитрющий старик, смелый, и память у него хорошая. Советская власть его высоко подняла, вот он и действует. Побольше бы таких, ничего с нами немец не сделал бы.
Иван Пафнутьевич сердито засопел. Он недолюбливал младшего брата. Федор и водки не пил, и женился, когда старший еще парубковал, и в сорок пять лет, работая уже мастером, не постеснялся сесть за парту и окончил курсы мастеров социалистического труда вместе со своими учениками (хочу, мол, быть зрячим практиком!), и домик себе выстроил, не в пример старшему брату, который всю жизнь таскался по квартирам. Не заглядывай Иван Пафнутьевич в бутылку, водить бы ему поезда на перегоне Дебальцево — Сталине, а он так и присох машинистом «кукушки», такой же старой, как и он сам. Всегда ему было завидно, когда в газете встречалась фамилия брата как лучшего мастера, а сейчас похвала брату и ущемила стариковское самолюбие, и обрадовала. Значит, ошибался он в Федоре, считая его скопидомом и стяжателем. Значит, брат не променял Родину ни на домик свой, ни на жизнь. Федору и сейчас карты в руки: поправится — опять что-нибудь устроит. А что может сделать он, Иван, кочегар, который только греет мазут двенадцать часов подряд!..