Андрей Платонов - Живая память
— Гриша! Дави их! Гаджиев, огонь!
Бурмин развернул танк. Теперь и он видел, как бежали немцы по опаленной земле, будто зеленые катушки, подхваченные тугим порывом ветра.
— Вот так мы отступаем! — прошептал иссушенными губами Григорий.
Он повел танк вдогонку. На пути выросли огненные всплески. Они, эти всплески, выхватывали землю, швыряли в поднебесье черные комья. А он, Бурмин, прилипший к рычагам и сиденью, никак не мог свернуть, объехать, и всё гнал и гнал по страшному частоколу, гнал, пока не дотянул танк до зеленых катушков. Теперь немецкие пехотинцы были рядом, как и во время бешеного гона по вражеским позициям. Он видел их сгорбленные спины, вобранные в плечи головы с торчавшими, как у дикобразов, волосами, видел, уже не чувствуя никакого желания уничтожить или пожалеть. Они бежали, а он вел танк, стараясь не отстать. В душе образовалась пустота.
— Это черти! — вдруг закрутил Григорий опьяневшей головой. — Черти... Ха-ха-ха! Черти... Смотри, Санечка...
На пути выросла стена, изодранная и избитая взрывами и осколками. Григорий остановил танк, клацнул крышкой люка, не спеша вышел из машины. Бугров подбежал к нему и начал хвалить за то, что вывел танк из-под огня и привел к расщелинам и скалам, почти к месту командного пункта Кашеварова. Бурмин смотрел на него каким-то отсутствующим взглядом.
— Гриша! — с дрожью в голосе крикнул Бугров.
— Куда делись черти! Ха-ха-ха! Они провалились сквозь землю. Ха-ха-ха!
— Гриша!
— Ха-ха-ха!
— Бурмин!
— Вон их сколько пляшет на косогоре. Вон сколько их, чертей-то, — протяжно вывел Бурмин и вдруг, надломившись, рухнул на землю.
И только тогда Бугров заметил: низ живота у Бурмина в крови, Гаджиев и Бугров положили Григория на бурку и понесли вниз по расщелине.
А танк еще некоторое время стоял у обрыва. Немецкие артиллеристы видели его, продымленного, исполосованного осколками, и он казался им живым, страшным.
Немцы гадали:
— Вряд ли наш. Неужели Отто свихнулся и давил своих?
— Все может быть в этой круговерти.
— Надо этот танк расстрелять, а потом определим, чей это.
— Отто может свихнуться, он лунатик.
И танк расстреляли.
Выстрелы пробудили Бурмина. Он потребовал, чтобы поставили его на ноги. Острая боль полоснула по всему животу, перед глазами поплыли красные круги. Потом эти круги растаяли, и Григорий увидел горящий танк.
— Может, отсюда и начнется, — прошептал Бурмин. — Поворот в событиях, говорю, пойдет отсюда.
Гаджиев посмотрел на Бугрова.
— Я верю. — Бурмин выше поднял голову, отсветы огня заиграли на его бледном лице.
Бугров ответил:
— Все будет, как ты сказал. А теперь ложись на бурку, к врачу понесем.
Бурмин покорно лег, увидел на небе звезду: она мигала живым, ярким светом. Лучик улыбки тронул его пересохшие губы. Гаджиев заметил это, с облегчением проговорил:
— Понэмаешь, у нас, в Осетии, все улыбаются и поэтому живут долго-долго... Вэк живут, два живут...
Но Григорий этих слов уже не слышал — улыбка была последней: что-то холодное вдруг подкатилось к груди, липким охватило горло... Он еще увидел звезду, потом рука дрогнула под буркой... И лишь Бугров почувствовал, как отяжелел Григорий Бурмин.
— Понэмаешь, — хотел было еще что-то сказать лейтенант Гаджиев, но тут же умолк.
А звезда мигала и мигала своим вечным таинственным светом...
Габит Мусрепов. АКЛИМА
«Мама!» — так начиналось письмо солдата. «Мама» — это прекрасное слово облетело весь свет.
«Родная моя, как я соскучился по тебе!..»
Многоточие. Почему оно здесь? Зачем? Оно напоминало капли упавших слез. Может быть, пишущий задохнулся от душившей его тоски и, не найдя нужных слов, поставил точки? А может быть, и другое: просто не захотел солдат продолжать, все его чувства вместились в эти три слова: «Соскучился по тебе».
У Аклимы, получившей письмо, все закачалось перед глазами. Четыре года назад ее единственный сын Касым ушел на фронт. Каждый день израненное тревогой сердце матери вздрагивало от всякой весточки с фронта, как туго натянутые струны домбры при малейшем дуновении ветерка. Два года назад пришла о сыне последняя весть — извещение о смерти Касыма. До сих пор оно хранилось на дне сундучка, и до сих пор надежда не переставала стучаться в сердце матери: «Вернется, придет, живой...»
И вот пришел почтальон, принес письмо. Письмо с грифом полевой почты.
— Нурила! Милая! Иди сюда скорее! — крикнула Аклима, выбегая на террасу.
В те дни люди быстро сближались друг с другом. Бывало, что одна ночь роднила их на всю жизнь. Аклима подружилась со своей молодой соседкой недавно, у них нашлись общие интересы, они помогали друг другу.
Как только Нурила выбежала на террасу, увидела растерянное лицо Аклимы и письмо в ее руке, она все поняла и, ни о чем не спрашивая, ловко перескочила через барьерчик, разделявший террасу на две половины.
Ее белоснежное лицо заалело легким румянцем, а губы, свежие, как бутон только что приоткрывшейся розы, приветливо улыбались. Она взяла из рук Аклимы письмо.
— Только, чур, не плакать! — проговорила она.— А то и читать не стану... Это же радость, апа!
Она заставила Аклиму улыбнуться, но, прочитав слова «истосковался по тебе», запнулась, у нее от волнения задрожали руки. Голубая жилка на шее затрепетала, и слезы затуманили прекрасные черные глаза. Безмерная тоска солдата бушевала в письме, подобно бурному, ниспадающему с высоты водопаду. Для выражения чувств он находил такие слова, что Нурила не в силах была читать вслух письмо. Она пробежала глазами первую страницу.
— «Мама. Первое свое письмо я послал на станцию Агадырь. Думал, что ты уже вернулась туда... Но я рад, что ты в Караганде...»
— Подожди, подожди! — растерялась Аклима. — Какая станция? Какой Агадырь?
Нурила продолжала читать.
— «Мама, ты, конечно, спросишь, почему так? Об этом я расскажу тебе после. Сейчас слушай, мама».
Аклима слушала. Она впитывала в себя каждое слово письма, каждую интонацию в голосе Нурилы, следила за каждым движением девушки. Глаза Аклимы, еще не потерявшие своей былой привлекательности, отражали все ее чувства и мысли. Эти глаза то теплели от любви к сыну, то расширялись от страха за него, то жмурились от облегчения.
— «Мама, — писал солдат. — На этой войне я прошел две тысячи сорок девять километров. То, о чем я хочу рассказать тебе, произошло на последних сорока девяти... Если мне не изменяет память, в тот день тебе как раз исполнилось сорок девять лет. Такое совпадение! Извини меня, что я не поздравил тебя с днем рождения... Письмо осталось в моем нагрудном кармане, я не успел отправить его».
— Неужели он забыл, что мне теперь сорок четыре?! — с обидой и горечью воскликнула мать. — Ой, Касым, Касым!
— «На войне, мама, — продолжала читать Нурила, — сорок девять километров не такое уж большое расстояние, а тем более для нас, танкистов. Но бывает и так, что один километр заставляет тебя остановиться надолго. Вот я и остановился. Сколько прошел, а до Берлина не удалось дойти».
Голос Нурилы вздрогнул от какого-то нелепого предчувствия, она на мгновение прервала чтение, а Аклима смотрела на нее с ожиданием. «Что же случилось, что помешало ему?»
— «Мама, я знаю: ты умеешь по-геройски встречать и радость и горе. Я помню, так раньше бывало. Поэтому выслушай без страха, ведь я рожден тобою, я твой сын».
— Касым, Касым, — тяжело вздохнула Аклима.
— «Я все хорошо помню, — читала Нурила. — Это была моя последняя ночь на передовой. Три дня и три ночи без сна и отдыха стояли мы на берегу речушки и не могли, никак не могли форсировать ее. Противоположный берег, опоясанный проволочными заграждениями, противотанковыми надолбами, минными полями и дотами, закрывала от нас завеса огня. Немцы били и били из орудий по нашим позициям, снаряды рвались то там, то здесь, река кипела от разрывов. Речка-то узкая, неглубокая, а переправу навести — и думать нечего.
Так вот — третья ночь. Пахнет гарью. На востоке мерцают редкие звезды. Низкие, густые, свинцовые тучи, поднимаясь из-за горизонта, застилают небо. Вражеские позиции постепенно погружаются во мрак. Я уже не помню, рассеялся этот мрак или нет. Да и не в том дело. Нужно было во что бы то ни стало сбить немцев с укрепленных позиций. А там не удержаться им против нас. Мы все так думали.
Помню, пришел к нам командир дивизии полковник Ревизов, широкоплечий, сильный. Ночью он великаном казался. Прошелся вдоль строя танкистов медленным шагом. Мы стоим, вытянулись в струнку, ждем и уже чувствуем: что-то будет, наверняка получен какой-то особо важный приказ, и по лицу командира видно, да и младшие офицеры, прибывшие с полковником, ведут себя неспокойно. Ну и вот. Остановился Ревизов посредине строя и заговорил. Спокойно так, не повышая голоса, как близкий друг наш. А солдаты любят такой разговор, уважают.