Сергей Дышев - Потерянный взвод
– Ему нет двадцати одного года, – поспешно и радостно уточнила официантка. – Я по документам выяснила.
– Не положено… – начал крепыш.
– Значит, воевать положено, подыхать – тоже положено, а выпить – подрасти надо? Так? Здорово у вас придумано!
– Это не у нас, – насмешливо заметил Игорь Иванович. – Это указ по всей стране. М-да… Что же с вами делать? Ладно, так уж и быть, сделаем исключение, как для героя Афганистана. – Крепыш был явно в добром настроении. – Только не многовато ли будет целой бутылки?
– Как раз!
– Маша, принеси герою бутылку, – сказал он весело и покровительственно, грациозно повернулся и с видом хозяина удалился. – В графин только налей… Пусть пьет… – услышал Прохоров его тихий голос. – «Афганцы» эти, злые, как псы…
Степан налил доверху первый стакан, сказал самому себе негромко:
– С возвращеньицем, рядовой Прохоров!
Вздохнул и, обжигаясь и давясь, выпил полностью. Ковырнул салат, налил второй стакан. Почувствовал, будто мягким обухом перетянуло по голове и будто размякла спрятанная внутри стальная пружина, зашумел прибой и стало ему покойно и тихо. Чтобы не задерживаться и не потерять контроль, выпил залпом второй стакан – за взвод. Вылил тут же остатки, положил сверху корочку черного хлеба, бросил на стол смятую четвертную. Он подхватил чемодан и вышел на улицу. Там сразу почувствовал, как его повело в сторону. «Штормит», – подумал Степан. Тут его стало сильно мутить, он почувствовал позывы, нетвердым шагом завернул за угол. Там его вырвало, он долго отплевывал горькую слюну, потом вытер рот и устало побрел по улице. Городок уже не казался ему одиноким, забитым и жалким, навстречу попадались люди – женщины в платочках, мужчины на велосипедах и просто идущие пешком, в серых пиджачках и клетчатых рубашках, многие улыбались ему, задерживали взгляд на медали, и Прохоров тоже улыбался и старался идти ровно, чтобы не выдать опьянения. Он решил идти пешком, хотя оставалось совсем немного ждать автобус. Но слоняться без дела он уже не мог.
Он вышел из города, и даль бескрайняя приняла его. Родные поля, приходившие на чужбине ему во снах, не узнанные и полузабытые, все эти два года витавшие миражной дымкой, наконец, вернулись. Колосилась пшеница, и ветер волнами гулял по ее широко раскинувшемуся телу, ласкал и гладил его, а там, вдалеке, манила загадочной синевой полоска леса, дополняли эту картину силосные башни и высоковольтные вышки, и уходила за горизонт устремленной стрелой дорога, раздвигала своими плечами совхозные поля, цепляла своим краем опушку леса. Раньше бетонки здесь и в помине не было. Прошедшее время застывало в дорогах.
Степан шел прямо. Навстречу и вдогонку ему проносились грузовики, он делал шаг в сторону, пропускал их.
Потом он свернул на грунтовку и сразу утонул в пыли, которая легкой взвесью покрывала дорогу. Черные ботинки сразу посерели. Прохоров вспомнил афганскую пыль – желтовато-коричневую, едкую, от которой не было никакого спасения. И подумал, что даже пыль наша – роднее и милей.
Его снова обогнала машина, сильно громыхнула кузовом и впереди вдруг тормознула. Отворилась дверка.
– Эй, служивый! Садись, подвезу.
Степан припустил бегом, плюхнулся на жесткое, как живот боксера, сиденье. Рыжий и чумазый шофер уважительно покосился на медаль, уточнил, с Афгана ли возвращается Прохоров, и погнал, как угорелый, мол, знай наших. Степан же только подскакивал как мячик и пару раз припечатался макушкой о жестяной потолок. Ему давно уже не хотелось никакого риска.
Шофер подвез до очередной развилки, и они распрощались. Оставалось совсем немного. Степан уже видел ветхий купол церкви, поросший от старости кустами и мхом. Он упал на траву у дороги, раскинул руки, потом перевернулся на спину. В небе неподвижно висели белые кучевые облака, солнце припекало, но не сильно, будто понимая, что Прохоров дома, а значит, зной сейчас неуместен. Он вслушивался в тишину, которая тоже была совсем другой: не мертвой, насупленной и коварной, а наполненной ширью просторов, шелестом ветра в листве и приправленной еще едва различимыми отголосками петушиных криков.
Он встал и снова тронулся в путь. Сейчас он отчетливо сознавал, какой трудной будет встреча. Как хотелось ему вернуться в дом тем беззаботным, без груза прошлого юношей, без боли, страданий, жестокости, испытанных и приобретенных за последние два года. Он подумал, что если бы можно было вычеркнуть из памяти прошлое – то согласился бы без колебаний. И пусть уйдут в небытие, по ту сторону сознания мрачные горы, угрюмые смуглые люди, лихие пути-дороги. И пусть исчезнет в беспамятье странная, чужая и непонятная «страна Афганщина».
Так он думал, когда подходил к околице села, и понимал, что никуда не уйдут в тартарары два года его личной жизни на чужбине, не пропадут и не сгинут. Не возвратится лишь его былая юность, потому что прошла и растаяла под самым жарким небом. И он останется тем, кем уже стал, не новым, но уже и не прежним, и дороги назад ему нет ни в одном из возможных вариантов.
Обезлюдело село. Он видел заколоченные наглухо дома, заросшие палисадники, заброшенные сады. Исчезли, поразъехались люди, увезли детей, продали или раздарили ненужные вещи. Не только он сам – село стало другим, умудренным лишь только горьким опытом одиноких стариков, вымирающее, уходящее. И, может, вскоре только мертвецы с погоста прозрачными синими тенями будут бродить по скрипучим половицам пустых хат.
Когда же это началось? Не тогда ли, когда внезапно умерла Хромуха, одинокая старуха, которая, как подбитая сова, переваливалась с ноги на ноги и дурного глаза которой побаивались, пожалуй, все на селе? Странная, страшная женщина. Лицо ее всегда кривилось, будто от внутренней боли, в глубине глаз метались серые молнии, никогда она не смеялась, а когда говорила, тряслась всем телом, и голос у нее был глухой и шипящий. Не любили ее, боялись, а вот умерла, унесла свою загадку – и словно сквозняком повеяло с пустующего места. Будто лишились люди чего-то невосполнимого и обязательного, маленького узелка, разорви который – и пойдет расползаться, расплетаться людское кружево.
А может, началось все с тех пор, как умер дядька Виня – сельский горбун с впалыми глазами, на дне которых вряд ли кто видел затаившуюся муку и усталую грусть. Он чудом выжил после перелома позвоночника, чудом прожил до сорока пяти и тогда простудился и помер. Без хозяина запустел сельский клуб, и молодежь перестала ходить в него, по вечерам тянулась в соседнее село. А маленького чудаковатого завклуба до сих пор поминают, и престарелой его матери все чудится шаркающая походка, кашель, голос с гнусавинкой, и вздрагивает она до обморока от случайного шороха в окне, но все же продолжает на что-то надеяться. Живут еще яблони и вишни, которые посадил горбун Виня в почти каждом дворе, еще идут часы, которые чинил задарма любому, не пожелтели еще сделанные им фотокарточки в альбомах сельчан… А клуб и сейчас стоит. Свалили туда сломанную мебель, обломки агитации да и закрыли под замок.
А может, пошло все от реки. Обмелела: не река, а грязный ручеек, только широкие берега те же, будто плечи убитого великана.
Когда же началось это медленное умирание? Или же затянувшееся выживание? Может быть, просто лопнуло людское терпение и мало-помалу, как воздух из пробитого колеса, начали исчезать, убегать люди? И никакие посулы, уговоры и угрозы не в силах остановить это движение. Видно, перекачали с давлением-то… Это два сельских начальника: десятилетиями сменяли друг друга на постах. Сначала пятилетку один правит колхозом, другой на сельсовете отдыхает. Потом приезжает руководство, покумекает, прикинет виды на урожай, произнесет прочувствованную речь, организует выборы. Второй председательствует на колхозе. Так было долго, пока не сняли сразу обоих – за беспробудное пьянство и окончательный развал всего, что еще можно было развалить. Поставили двух новых, выделили откуда-то какие-то фонды – и построили дорогу. Скоро до села дотянется. И дай бог, чтобы было кому по ней ездить. Потому как совсем уже чуть-чуть осталось до полного исчезновения. И уедет тогда по шоссейке последний житель.
Прохоров шел по родному селу. Сердце колотилось, и все же казалось ему, что из всех окон смотрят на него десятки глаз. Но на улице было пустынно: ни детей, ни женщин, ни мужиков. Только один раз пропылил на велосипеде незнакомый парень.
– Здравствуй, Кирилловна! – заметил он сгорбленную старуху у калитки.
Та не ответила, быстро перекрестилась.
– Чего крестишься… – буркнул Прохоров. – Не видишь, живой.
Прохоров перекинул из руки в руку чемодан и зашагал дальше. Впереди виднелась его хата. Пугающая мысль пришла в голову: а вдруг не ждут, вдруг не предупредили и не дошла телеграмма?.. Он остановился, почувствовал, как заломило в груди. «Нет, не может быть… Не может». Он поставил чемодан на землю и огляделся. Было тихо. Степан снял панаму, вытер взмокший лоб и тут заметил, как дрогнула в окошке занавеска, и за ней мелькнуло лицо матери. Степан охнул растерянно, схватил чемодан, рванулся вперед, тут же выбежала мать, он бросился к ней, она повисла у него на шее. «Сынок, сынок мой родной», – повторяла она сквозь рыдания. Степан чувствовал, как текли по его небритым щекам слезы, он продолжал держать в руке чемодан и обнимал маму другой рукой. Так они долго стояли на пустынной улице. Мать что-то спрашивала, но не слушала его ответов, а он говорил что-то совсем невпопад, сейчас это были просто слова, звуки, мать и сын не вникали в их смысл, желали лишь одного: слышать родной голос, живой, невредимый, не забытый после долгой разлуки.