Аскольд Шейкин - Опрокинутый рейд
— Решено, — сказал военный в кожанке. — Пойдемте. Без меня вас в вагон не пропустят…
— Дуболомы, — ворчал Мануков, когда они потом остались в купе одни. — Мараты и Робеспьеры двадцатого века.
• •Купе было четырехместное. Пахло в нем сыростью и карболкой. Из осторожности заглянув под скамейки: нет ли кого, — Мануков спросил:
— И что вы намерены сейчас делать?
— Спать, — ответил Шорохов. — А что еще остается?
— Но ведь мы и так почти весь день спали. Да и рано. Впрочем, вы правы.
Шорохов забрался на верхнюю полку, повернулся к стенке. Лежал, радуясь, что Мануков наконец-то не видит его лица. Едет в Москву!
Когда он проснулся, поезд шел полным ходом. В купе было светло. Мануков сидел у столика, смотрел в окно.
Шорохов спрыгнул вниз.
Мануков насмешливо склонил голову:
— Доброе утро. И могу обрадовать: в соседнем купе начальник поезда и его ординарец. Начальника, правда, я еще ни разу не лицезрел, не вылезает из вагонов с ранеными, но ординарец — вполне приличный молодой человек. Вот вам доказательство, — он указал на столик.
Шорохов, впрочем, уже и сам увидел там горку яблок, жестяной чайник, две жестяные кружки. Поверх них лежала большая пшеничная лепешка.
— Он вам дал и лепешку?
— Что вы! Это я купил. Двенадцать рублей! Бабка поднесла на станции. И никто не гнал. Торговок там вообще было много. Покупай — не хочу! Поразительно.
— Чему вы удивляетесь? У нас разве не так?
— Это и странно. Вдумайтесь: вольная продажа хлеба! Рыночная стихия! Здесь! И мирятся.
— Откуда вы взяли? Старуха всего лишь продает на станции.
— То и славно — старуха. Безобидная, беспомощная, вызывающая сочувствие. Чекиста на нее не натравишь. А таких миллионы.
— Опять ваши выводы?
— Запомнили? Это хорошо. Память — дар божий. Думаете, я только торговец?
— Больше не думаю.
— Но я и не то, что вы думаете. Я — политик. Да-да. Активный политик, и потому меня интересуют не следствия, а причины. Срывать по листочку — унылое дело. Рубить — так под корень.
— Простите, торговли вы не чураетесь?
— Вас удивляет? Но почему? Богатство — фундамент возможностей. Связи, влияние. К тому же я нормален, вполне владею собой. Кто еще и должен собирать в свои руки все сущее? Притом, заметьте, я человек европейский, западный. По образованию, по взглядам. В России это в настоящее время само по себе капитал. Нет. Вам не понять. Ни того, насколько важно для политика лично иметь солидное состояние… Как это укрепляет его положение в той же политике, заставляет к себе прислушиваться, обеспечивает ему влиятельных единомышленников… Да, вам не понять. Ни этого, ни того, что значит по-настоящему широкий взгляд на все происходящие сейчас события.
Он задумался, глядя в окно. Там проносились рябины, отягощенные гроздьями алых как кровь ягод.
— А в Москве будем действительно под вечер, — продолжил Мануков. — Чтобы проехать триста пятьдесят верст, уйдет часов двадцать. Цифра красноречивая. Во всяком случае, она говорит, что никакого катастрофического развала хозяйства у красных нет.
— Еще один вывод?
— Да. Вы знаете, что такое обобщенные показатели? Конечно, нет. А средняя скорость, с какой идут по стране поезда, это, скажу вам, для любого государства то же самое, что у больного температура. И еще одна подробность: прибудем на Курский вокзал. Это я, впрочем, предвидел. Как и то, что военный пролетарий в кожанке, с которым мы беседовали в Ефремове, едет в нашем поезде. Вам сие не представляется странным? Или мне показалось? Хорошо бы. Ну-ну…
Шорохов не ответил.
• • •«Ему не понять»! И чего? Что быть человеком образованным куда лучше, чем закончить трехклассное городское училище и четырнадцати лет прийти на завод. Три года быть на подхвате у мастерового: «Поднеси болванку… Убери стружку… Напеки к обеду в горне картошку..» Но ведь и при этом он все-таки к семнадцати годам сумел выбиться в токари. «Выточить шар? Пожалуйста!.. Конусную резьбу? Можем и это…» Жизнь заставляла. Схватывал на лету. Других гимназий пройти не довелось.
И еще он сказал: «Богатство — фундамент возможностей». Кто спорит? Ведь сам он, Шорохов, так сложилось, с самого начала своего участия в стачках занимался денежными делами. Друзья посмеивались: «Вечный казначей!» А попробуй! Всегда при тебе прямые улики противозаконной деятельности: не только рубли да копейки, собранные среди заводских, но и списки, расписки, счета. И невозможно без них. И это когда таких, как он, арестовывали, ссылали без всякого суда, насмерть забивали в полицейских участках.
«Деньги счет любят». Купеческая поговорка Сколько раз он ее повторял в те годы! Теперь видит: товарищи из Агентурной разведки точно знали, что делали, когда осенью прошлого года предложили работать в белом тылу под личиной купца. Учли весь тот его жизненный опыт.
Но и в самом деле сколько раз в ту пору с ним бывало: ночная смена, надсадно скрежещет металл. Колеблется пламя свечей. На каждом станке, слесарном верстаке их по две. Расставлены где как, только бы поближе к резцу, к губкам тисков. От этого на стенах цеха, на его потолке пляшут причудливые тени.
Шороховский станок крутится вхолостую. Остановить нельзя. Мастер хоть и дремлет в конторке, но ухо его сразу уловит изменившийся в цехе шум. Сам же Шорохов собирает пожертвования семьям сосланных в Сибирь организаторов последней заводской стачки.
Подходит, трогает за плечо, протягивает лист. На нем столбец из фамилий. Хочешь — впиши свою, поставь сумму: рубль, полтинник, можно и меньше. Но и больше — пожалуйста! В день получки подойдешь, дашь, будто лично брал у Шорохова взаймы. Это правило конспирации: деньги, собранные у рабочих, и список фамилий никогда не должны быть вместе в твоих руках!
Относятся к его обращению разно. Одни молча берутся за карандаш, другие упорно не замечают того, что он подошел, стоит рядом. Есть и такие, что шипят:
— Забастовщики… Мало вас посажали…
Шорохов никому ничего не говорит. Он не агитирует. Его задача: проверить готовность каждого на деле включиться в борьбу. Завод опять накануне стачки. На кого можно рассчитывать? Конечно, важны и те гривенники, рубли, которые дадут на общее дело его заводские товарищи. Успеха в политической борьбе невозможно добиться без хоть каких-то денег в руках ее организаторов. Сколько раз он тогда задумывался над этим! Как и над тем, почему так разно относятся к его обращению люди, что весь свой век рядом стоят у станка, заняты одинаковой сдельной работой, в равной степени терпят грубость начальства, произвол полицейских чинов, сословные разграничения общества? И где та грань, за которой начинается не просто прозрение, но и ничем не укротимое стремление больше не мириться со старым порядком, в этой борьбе, если потребуется, не пожалеть самой своей жизни? И какие же впечатления юности, зрелых лет приводят к решению идти такой дорогой? Или все начинается с раннего детства, с тех сказок, которые зимними вечерами плетут старики, где богатый всегда пытается обмануть бедняка и бывает за это наказан? Или во всем виноваты песни, что врежутся в память?
Грае бы котрый на сопилъци,Чого так сидиты?..Шо диется на Украине,Та й чии ж мы диты?..
Это запрещенная песня. Ее пели иногда собравшиеся в сапожном сарае отца мужики — такая же беднота, как он сам, — пели всегда вполголоса. Еще мальчишкой Шорохов и в десятый, и в двадцатый раз вслушивался в нее. Влекли к себе слова, напев. Но и какие вопросы всплывали при этом в его детской еще головенке! Задавать их он не решался ни матери, ни отцу.
Катерина — вража баба,Шо ж ты наробыла?Край зелэный, стэп широкийТы закрепостыла…
Однако кто же хоть когда-либо на своем веку, и тем более в детстве, не слышал и сказок, и песен, бередящих душу?
И ведь он так ясно помнит, с чего началась его настоящая бунтарская жизнь!
В конце смены подходит мастер. Шипит:
— Иди-иди… Господин управляющий требует.
— А зачем?
— Зачем! Зачем!.. Там узнаешь. Покажут кузькину мать…
В чем стоял у станка: в галошах на босу ногу, в замасленной рубахе, — Шорохов входит в кабинет управляющего. Впервые в жизни переступает его порог. За столом с зеленым сукном костлявый старик, затянутый в синий мундир. Желтое лицо сморщено, как засохшее яблоко.
— Ты что же, м-мерзавец, — гнусит он сквозь зубы. — Твои разговоры, что священники в алтаре курят?
Шорохов молча кивает. Сам видел, когда в детские годы пел в церковном хоре. Но — такая мелочь! Из-за нее управляющий к себе его вызвал?
— И что Христос не сын божий, а просто революционер, возмутитель народа?