Михаил Демиденко - Приключения Альберта Козлова
— Несчастное животное! — замурлыкала женщина. — Кис-кис-кис… Мур-мур-мур… Иди ко мне. Иди к маме. Иди к твоей новой мамочке.
— Не мешайте! — отрезвил ее Рогдай. — Как будем убивать? Сразу или задушим? Ремешком, а может, четвертуем?
— Я бы его, как Гитлера, — ответил я со сладострастием в голосе.
— Перестаньте! Перестаньте! — завопила женщина. — Садисты какие-то! Я его куплю. Сколько хотите?
— Пятьсот рублей, — сказал Рогдай.
— Нате, нате! — Женщина расстегнула ватник, отвернула угол кофты, запустила руку куда-то в глубину и вынула платок, развязала узел.
— Теперь он мой! Не смейте замахиваться на него. Отойдите!
— Берите, — засмеялся Рогдай и отошел на расстояние. — Ловите!
Мы предвкушали потеху. Но произошло невероятное! Чингис выгнул спину, замурлыкал так, что из развалин вылетели галки, подошел к женщине, потерся о ее ногу…
— Пусенька, Кусенька! — зашлась женщина от нежности. — Признал маму! Мамочку свою! Ты, красавец, не студи лапки.
Она взяла Чингиса, бандюгу, рецидивиста, у которого было бы не меньше десяти судимостей, имей он паспорт, Чингисхана, мародера и немецкого шпиона, она взяла его на руки, а он нахально глядел рыжими глазами… Когда она проносила Чингиса мимо меня, кот замурлыкал еще громче. Я даже зашатался, как инвалид Муравский. Захотелось броситься за теткой и дать в глаз коту, хоть раз душу отвести, но теперь он был не наш, и мы не хотели нарушать сделки.
— Порядок, — услышал я голос Рогдая. — Карточки с собой? Пошли паек выкупать. А ты, дурочка, боялась. Из всякого безвыходного положения есть два выхода. Кроме особого случая…
— Какого такого особого случая? — спросил я.
— Когда попадешь на обед к людоеду, — поучительно заключил Рогдай.
Наконец-то мы приобрели покой. Это было такое счастье, такое счастье, что даже стало немного грустно. Мы отоварились в военторге около стадиона, за Гармошкой (здание такое, построенное каким-то чудаком в виде гармошки), нам выдали вместо мяса американскую консервированную колбасу, вместо муки крупу, вместо крупы яичный порошок. Зато вместо яичного порошка отвесили сухого молока, продуктов оказалось много, и это тоже радовало, к тому же у нас осталось сто рублей, так что жизнь впереди казалась безоблачной и очень человечной.
Но устроены люди так, что им в минуты счастья не хватает немножко несчастья. Наверное, для контраста. Например, Яшка-артиллерист утверждал, что не умеет жить без долгов. Торговал он лихо. Деньги у него не переводились. Махра шла бойко, с налета. И тем не менее он обязательно занимал хотя бы у той же тети Вари, торговки газетами, рублей тридцать, красненькую, которую тут же пропивал, хотя в собственном кармане шуршали сотенные.
— Я не могу жить, как буржуй, — утверждал Яшка. — У меня был дядя в Гомеле. Богатый. Имел собственную сапожную мастерскую… Он никогда ни у кого в долг не брал и сам не давал. Чтоб врагов не заводить. Таких врагов он не имел и друзей тоже. Хочешь, дам полста, только вместо процентов по носу щелкну?
Мы сидели в нашем доме, сидели по-хорошему, хлестали восстановленное молоко из котелка, жевали вместо котлет американскую колбасу, вместо пирогов кашу из сечки, вместо каши месиво, по конспиративным целям называемое омлетом, курили махру (нам выдавали по литеру), в общем, жизнь была чистой и теплой, как свежевыглаженная рубашка. И тем не менее почему-то было грустно. Видно, мирная жизнь ценится лишь когда идет война.
— А вообще-то он был парень свой, — выразил общую мысль Рогдай. — Жалко, что из чужого лагеря.
— С ним не соскучишься, — поддакнул я. — Только зачем он водил уличных кошек? Противно.
— А на моей постели… — сказал Рогдай и не договорил, уставился вдаль. Я испугался. Что-то обречённое светилось во взоре брата, безнадежное. Я проследил за его взглядом и тоже впал в оцепенение — на ящике с песком сидел Чингис.
— Легок на помине! — с суеверным ужасом сказал Рогдай.
— О-о-о-о! — застонал я.
— Мур-мур-мур, — ответил беззлобно кот.
Выглядел он странно, раздулся, вроде бы его надули наподобие детского воздушного шарика. Он потянулся, как деревенская красавица в полдень, спрыгнул с ящика, подошел, взобрался на чурбан, заменявший кресло, понюхал с презрением, мол, чего едите, дураки, жить не умеете, учи вас на старости лет.
— Здравствуйте, я ваша тетя, — сказал Рогдай. — А хочешь… хвост оторву? — спросил просто так, для очищения совести.
Кот поморщился… Посмотрел сонно одним глазом и ушел спать на кровать.
В ту ночь я спал с Рогдаем, а на свободной постели нежился наш заступник и благодетель — Чингис, по должности хан.
С того вечера наши финансы уже не пели романсы, в том смысле, что денег стало не меньше, чем у Яшки-артиллериста.
Утром мы шли на базар. Кот бежал следом. Мы становились на толкучке в стороне, около дяди Васи-китайца. Дядя Вася был настоящим китайцем. До войны работал у отца на стройке маляром. Замечательным маляром. Теперь дядя Вася торговал замками, гвоздями, шурум-бурум. Кот сидел смирно. Рогдай демонстрировал его умственные способности — Чингис прыгал через руки, если их сделать кольцом, ходил на задних лапах, ложился на снег по команде… С таким умником не стыдно было бы выступать самому Дурову. Вокруг собирались люди. Первыми прибегали барыги. Поднимался шум. Помогали. Торговались до хрипоты: «А у тебя денег нет». Кота кто-нибудь покупал, у кого деньги водились, из чужих. Кот мурлыкал, охотно шел в руки, на прощание подмигивал, мол, не горюйте, братва. Барыги тоже начинали подмигивать, требовали с покупателя магарыч. И веселье прекращалось. Базар начинал жить своей безжалостной военной жизнью. А вечером в подвале появлялся Чингисхан, сытый и самодовольный, как все чингисы. И нужно отметить, что ни разу никто из любителей домашних животных не обращался к нам с претензиями и не требовал денег назад.
Кончились золотые дни неожиданно: Чингис заболел — то ли поймал и съел крысу, больную туляремией, то ли объелся на дармовых харчах недоброкачественными продуктами, — он захворал и пропал… Помер где-нибудь в развалинах. Целую неделю мы не закрывали дверь, ждали, надеялись, что хан объявится, но он не объявился.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,
которая служит продолжением двух первых.
Кресты были добротными. Пила выпиливала дуб по крошке, точно грызла столетний сухарь. Вообще-то весело очищать Кольцовский. Яшка зря беспокоился, что крестов мало — под каждым лежало по нескольку солдат. Тоже ведь были люди… Вроде людей. Почему-то фашистов я за людей не считал, они вроде землетрясения, или дикого пожара, или как саранча — налетала погибель, и если хочешь жить, уничтожай ее и чем больше, тем лучше.
Экскаватор снимает пласты земли аккуратно, затем роют лопатами. Трупы берут вилами, как копны сена. Трое, четверо вил в бока, и в кузов. На свалку.
— Атаманов нам не надо, атаманом буду я, — кричит внезапно Швейк. Он снял гестаповский китель, работает в майке. Мы постепенно рассупониваемся. Солнце греет дружно, по вырытым кучам земли снуют грачи.
Я люблю Кольцовский сквер! В нем я учился ходить. Где мы с Рогдаем спилили очередной дубовый крест, была детская площадка, лежал песок, мелюзга копалась в песке с совочками. А чуть подальше, у памятника Никитину, я впервые скатился на лыжах. Мама подбадривала:
— Не бойся! Будь буденновцем!
Буденновцы скакали на боевых конях, и вряд ли они мчались с гор на лыжах, но тем не менее мамины слова ободрили, я оттолкнулся и скатился с горки. Мне очень хотелось вырасти настоящим буденновцем.
— Товарищи! — доносится женский голос. — Генерал!
Люди бросают лопаты, пилы, вилы, бегут на крик.
В земле лежит чин. Голова забинтована. Видно, помер, не дотянув до госпиталя, его и бросили в солдатскую могилу. Кресты стояли по ниточке, как на смотру, а убитых фрицы бросали как попало — вниз лицом, друг на друга, некоторые оказались даже на попа, и их вытаскивали за ноги, как редиску.
— Во-первых, не генерал, — сказал со знанием дела Швейк. — Полковник вермахта, пехота… Известное дело — гестапо с почетами хоронит, а инфатерия — быдло, серая солдатская скотина.
— А ведь он был еще живым, — произнес тихо Бельский.
Бельский спрыгивает в яму. И как не брезгует падалью! Мог бы шоферу приказать, шишкой ведь работает.
— Глядите, ногти содраны, скребся, во рту земля… Задохнулся.
И нервы не выдерживают… Мне до слез стыдно за слабость, но слезы текут по лицу… Нет, мне не жалко немецкого пехотного полковника, оккупанта, злодея, мне жалко человека, хотя я с трудом смог бы объяснить в ту весну, как первое переплелось и перечеркнуло второе, где начало и где конец жалости и ненависти. Я представляю — раненый пытался повернуться, пытался крикнуть, проклясть, позвать на помощь… Он задохнулся, объелся землею, которую шел завоевывать, которую залил кровью своих солдат и еще большей кровью наших ребят. Мне почудилось, как шуршит земля…