Владимир Осинин - Полк прорыва
— Не променял ее на святых?
— Я ведь как все! — сказал Васька и крикнул гармонисту: — «Сербияночку»!
Лет ему было за шестьдесят, но он носился как бес. Краснощекий, с окладистой черной бородой, седые пряди волос напоминали скрученные засухой листья какого-то дерева.
«Такие вот, наверное, ходили на мамонтов и жили по тысяче лет», — подумал Шорников.
Васька Баптист все время пытался вытащить в круг какую-то женщину, она отказывалась, но все-таки вышла. Заложила одну руку за голову и молодо подпрыгнула. Васька Баптист лихо ухватил ее за талию.
Как же она изменилась! Это была самая молчаливая и трудолюбивая женщина в деревне, но почему-то одинокая. Бывало, на работе в поле молодухи заведут разговоры, от которых подальше прогоняли подростков, а эта женщина все молчала, будто воды в рот набрала. Но однажды сказали о Ваське: «Вот это Святой! Да он бы там весь рай в грех ввел…» И молчаливая женщина улыбнулась. Но по-прежнему ничего не сказала. Потом как-то Шорников, собирая чернику, увидел, что Святой нес ее на руках к копне сена. Она не кричала, молча обвила его сильную шею руками.
Как она постарела! А Васька все такой же, только в плечах его немного повело в одну сторону и зубов во рту стало мало.
Проходя мимо, плотный, но невысокого роста мужчина с черными усиками толкнул Ваську плечом. Васька остановил его:
— Ты что же это, фашистская морда, силой со мной хочешь помериться?
— Пропусти!
Святой скрутил на его груди рубаху.
— Ты что? Что отворачиваешься? Ты не прячься, а покажись! Покажись всему честному люду. Не считаешь ли ты, что мы уже забыли, как ты Гитлеру служил? — И Васька занес над ним кулак.
— Полицая убивают!
— Тихо вы!
— Он сам хорош!
Васька Баптист сгреб полицая в охапку, вытолкнул за дверь и вернулся:
— Пусть идет жалуется!
Какая-то старушка визгливым голосом протянула:
— За что ты человека избил? Разве ж можно так?
— Не человек он! — крикнул Васька и встряхнул головой. — Зверь на родственного по крови зверя не посмеет пойти, а он…
— Так он же отсидел за это!
— Выходит, чистенький? Оправдан? Да он даже там, — Васька ткнул пальцем в землю, — на том свете не оправдается!
— Да я его и не защищаю. Я просто говорю тебе, до чего ты злой.
— Я хотел быть добрым! Даже к богу обращался. Но теперь понял, что сам для себя я и есть бог! И каждого сужу, как на святом суде: кого в ад, кого в рай. А некоторых и в ад бы не пустил! Как этого полицая.
— И меня тоже? — хихикнула старушка.
— Тебя бы пустил.
— В ад?
— В рай…
Васька Баптист оказался в кругу танцующих «барыню». Массивные половицы прогибались и подпрыгивали под его сапогами.
— Васька, прячься! Сын полицая идет. Он тебя убьет.
— Пусть убивает.
Он сам вышел навстречу невысокому и тоже коренастому парню, на котором была синяя нейлоновая куртка на молнии. Брюки расклешенные, в бедрах зауженные. Широкоплечий — весь в батю.
— Ты по мою душу, Гришка?
— Зачем обидел отца? — истошным голосом закричал парень и затряс кулаками.
— А ты не шуми, а то я… Хотя лично к тебе у меня нет никаких претензий. А отец твой заслужил презрение! И ты это знаешь сам.
— Я ничего не хочу знать! Я спрашиваю, за что ты обидел моего отца?
— Гриша! Ты уже парень взрослый, постарайся понять нас. Но не могу же я запретить своей душе. А она не выносит его. Твой отец должен был предвидеть это, когда фашистам свои услуги предлагал. Или он мечтал, что всех нас изведет? А нас извести всех нельзя! Вон сколько нас! Или ты хочешь, чтобы я попросил извинения у твоего родича?
— Да!
— Ну нет!
Парень выхватил из-за пазухи нож и занес для удара, Васька даже не шелохнулся.
— Бей! Пусть и твои дети позор носят, если ты этого хочешь.
— Ты обидел моего отца!
— Да, обидел. — Васька стоял перед ним, широко расставив ноги и смотря сверху вниз. — Попадешь в тюрьму за такого дурака, как я. А что я стою? Одну копейку, и то в базарный день. Спрячь-ка лучше свою железку.
Гришка спрятал нож в карман, ему поднесли стакан водки, усадили за стол.
У некоторых людей войны пробуждают такие инстинкты, которые потом не просто унять. Они передаются и детям. У Гришки в душе тоже, наверное, сейчас сидел зверь. Его подбородок вздрагивал. Но вот он выпил, обнял Ваську Баптиста и зарыдал. И Васька молча гладил его своими медвежьими лапами по голове.
— Ну что ты!.. Что ты, Гриша. Я же помню, вы с моим Иваном друзьями были. Пишет, что вернется скоро.
Гришка присмирел.
— Может, станцуешь? — предложил ему Васька.
— Давай! Режь «цыганочку»!
Перед вечером к Дому культуры подъехал верхом на лошади почтальон.
— Позовите Святого!
Васька Баптист долго не выходил из помещения, наконец появился:
— Меня звали, что ли?
— Телеграмма тебе. Распишись.
Васька обрадовался, взял телеграмму в руки, но почему-то расписываться в тетрадке не торопился.
— Наверное, сынок едет домой?
— Распишись, дядя Вася, — опять попросил почтальон.
Святой, склонив свою буйную седую голову, долго выводил в тетрадке крупные каракули.
— Телеграмма эта казенная… Из военной части. Что-то с Ваней случилось…
Святой не может произнести ни слова.
В помещении надрывалась гармошка, слышен был дробный топот ног. Кто-то кричал: «Горько! Горько!»
Но вот все смолкло, заголосили женщины. Васька, покачиваясь, побрел через сквер к сельсовету.
Шорников попросил Елену остаться, а сам вместе с другими мужчинами пошел за Васькой. На столбе возле сельсовета громко говорил репродуктор — о чем, Васька не слышал, горе лишило его и слуха и зрения: перед ним все было темно.
Сельсовет закрыт, Васька сел на скамейку у крыльца, взглянул на Шорникова:
— Что же мне теперь делать? Лететь на похороны? Но…
— Его уже, наверное, похоронили, дядя Вася.
Святой закрыл свое небритое обветренное лицо ручищами и зарыдал:
— Ты же знаешь, что у меня никого, кроме Вани, не было. Кормилец и вся надежда… Лучше бы меня этот Гришка ударил ножом в сердце — и я бы ничего не узнал…
От Дома культуры в одной рубашке и без шапки шел гармонист, тот самый рыжий парень, который был на свадьбе первым заводилой.
— Дядя Вася, родной! Что же это такое делается?
Поддерживая под руки Святого, он свел его вниз по скользкой тропинке, к почте, но и она оказалась на замке.
После метели установилась тишина, потеплело. Леса отдыхали, боясь пошевелить ветками, чтобы с них не осыпался снег. Сосны и ели — все в белом.
Когда Шорников вернулся с Васькой к Дому культуры, там уже стояли запряженные лошади; женщины сидели в санках, а мужчины все еще толпились у Подъезда.
Поехали тихо, рысцой, колокольчик под дугой звенел с переливами.
Речушку надо было переезжать вброд, по воде. Только здесь люди немного оживились, кто-то из женщин взвизгнул — видимо, обдало волной.
Мужики пожелали попить из речки. Остановили лошадей, сошли с саней, встали на колени и пили прямо с берега, сняв шапки, чтобы их не унесло водой. Кряхтели, вытирали рукавом губы.
— Хороша! Ледяная!
Пил и Васька, а потом уселся в головках саней, серовато-бледный, глаза закрыты.
Ярко светила луна, все белело, даже тени в лесу были прозрачными, и каким-то молчанием сковало все вокруг, и только раздирающий скрип саней болью врезывался в российские зимние просторы.
Поднялись на гору, и Шорников увидел свое село — на белом откосе чернели бревенчатые хаты. Их замели вьюги, поэтому хаты казались низкими, а крыши на них поднимались слегка набекрень, как папахи. Церковная колокольня походила издали на ракетную установку — будто этот огромный конус хотели запустить в космос, но ничего не получилось, так и оставили здесь, в глуши.
Над хатами телевизионные антенны, одни высокие, другие низкие, некоторые уже похилились.
Хата Шорникова все такая же, с небольшими оконцами, только почему-то теперь она показалась ему очень маленькой, совсем игрушечной.
Остановили лошадей, он помог матери слезть, взглянул на Елену, стараясь угадать, какое впечатление произведет на нее его родное село, стены, в которых он вырос. Но для нее, видимо, все это было — деревня как деревня и хата, каких тысячи, миллионы по Руси. А у него от всего этого начинала кружиться голова.
— Здравствуй, Залужье!
Крыльцо заметено снегом, стекла окон в инее.
— Заходите, гости дорогие, — сказала мать, открыв дверь, и сама сразу же пошла кормить кур.
В хате было холодно, пахло торфом. На остывшей трубке сидел черный котенок, только лапки беленькие, как в перчатках, и мурлыкал. Глаза у него зеленые, и он так доверчиво смотрел на Шорникова и Елену, будто они все время здесь жили.