Свидание - Владимир Михайлович Андреев
— Да не надо, командир, — говорит Тарабрин, сообразив, что Селезнев собирается заменить Шиниязова. — Все равно, что здесь, что там — одинаково. А ему даже лучше. Ничего не слышит. А тут кричи ему каждый раз в ухо.
Селезнев молчит, о чем-то думает. Потом достает откуда-то из-под шинели новенькую полевую сумку, долго копается в ней.
— Значит, так, Симоненко, — произносит он, доставая из сумки тетрадь. — Пойдешь сейчас в полк, спросишь командира роты, не будет ли каких приказаний, заодно, может, дадут нам паек на завтра. Я тебе записочку напишу, забежишь в санчасть.
— Есть, товарищ сержант, — отвечает Симоненко, вставая с шинели и оправляя гимнастерку. — Все будет сделано.
Селезнев пишет на тетрадном листе, вырывает и складывает четырехугольником.
— Только не задерживайся. Понял?
— Чего мне задерживаться, — пожимает плечами Симоненко, явно довольный предстоящим путешествием. — Командира увижу, продукты получу и обратно…
О санчасти он почему-то не упоминает.
4
Без Симоненко балагурить некому. Шиниязова в окопе подменил Забелин. Этим двум солдатам сегодня достается: и копать сержант заставлял больше других, и наблюдать посылает по очереди. Тарабрина и Симоненко бережет.
Шиниязов присаживается на шинель неподалеку от Тарабрина и начинает лениво перематывать обмотки. У него единственного здесь на ногах ботинки и обмотки, все остальные в сапогах. Шиниязову все равно. Подтянув ногу, он ловко крутит обмотку — слева направо, слева направо, виток за витком, наматывает невысоко, чтобы икры не болели. Добродушно смотрит на Тарабрина.
— Ну, как, Шиниязыч, немца не видать? — спрашивает Тарабрин.
— Перемотал. Все в порядке, — отвечает тот и хлопает себя по икрам.
Тарабрин машет досадливо рукой: «Глухой, как тетерев!» — и отворачивается.
В широкую прорезь между кустами Тарабрину хорошо виден противоположный берег. Солнце сейчас за его спиной уже низко, и макушки сосен на том берегу алеют.
«В Парголове такие же сосны», — думает Тарабрин, припоминая, как собирался ехать туда вместе с Риткой в первый день войны.
Ритка, Ритка… Он, конечно, не знал, когда уговаривался про Парголово, что в воскресенье начнется война. Он думал, что все будет хорошо. А отец… Позже только сообразил, почему отец так выглядел тогда: забыл вставить зубы, а без зубов он всегда казался чудным. Забыл вставить зубы — война…
А старик чистильщик на углу Кирочной… Этого старика он помнит незнамо с каких пор. Еще мальчишкой любовался, как ловко тот орудует сапожными щетками. В то воскресенье старик сидел, положив руки на колени, голова опущена, будто он что-то рассматривает у себя под ногами. «Дядя Миша, пойдем фашистов бить!» Старик приподнял голову, белки его глаз грустно сверкнули, минуту он, кажется, соображал, о чем его спрашивают, потом часто-часто закивал лохматой головой в черной засаленной шапочке и снова склонился, продолжая разглядывать ненужные сейчас щетки.
Ритка, Ритка… По улице шли войска. Люди, столпившись на тротуарах, рассматривали их, махали руками, что-то кричали. Грохотали танки, проплывали, мрачно вытянув тупые хоботы, тяжелые пушки, тянулись грузовики с солдатами, со снарядами — все в одну сторону, к Черной речке, на Выборг…
Они с отцом только что сели за стол, только-только разлили по стопкам. Мать стучала ножами на кухне.
Прибежала Ритка.
— Садись, — сказал он, разглядывая Ритку. — Чего ты такая… Давай по рюмочке.
— Нет, спасибо, — ответила Ритка. — Я посижу здесь…
— Садись, — повторил он. — Мать сейчас закуску принесет.
— Не хочу, — ответила Ритка, не поднимая головы.
Отец, видно, что-то сообразил, отставил стопку подальше от края стола и вышел из комнаты.
— Ну, чего ты такая? — снова сказал он, подходя к Ритке и присаживаясь рядом на диван. — Война! Так мы ж это дело…
Ритка посмотрела на него жалобно и вдруг круто ткнулась головой в свои колени. Он, нахмурясь, положил руку на ее подрагивающие плечи и сидел так несколько минут, пока она не перестала плакать.
«Почему нас не оставили под Ленинградом? Послали сюда, на запад, — думает Тарабрин, продолжая рассматривать в прорезь между кустов кромку леса за рекой. Макушки деревьев уже не алели. — Почему нас не оставили в Ленинграде.? — продолжает размышлять Николай. — Здесь туго. Но ведь Ленинград…»
Тарабрин уехал на фронт через четыре дня после начала войны. Эшелон погружали ночью. Провожала только Ритка. «Смотри у меня тут», — он хотел пошутить насчет девичьей верности, но замолчал, вдруг подумав, что надо бы в эти четыре дня сводить ее в загс и все оформить. Ведь, кажется, все решено было еще раньше. «А может, это к лучшему? — пришла в голову другая мысль. — Что не сводил ее в загс. Еще неизвестно, что со мной будет…» Ритка стояла тогда рядом — тихая, не плакала и ни о чем не спрашивала. Написал с дороги два письма, потом послал еще два треугольника, а в ответ только одно письмо.
Эшелон мотало по разным железнодорожным станциям и городам, мелькали у переездов люди, тянулись необозримо справа и слева поля, казавшиеся сейчас одинокими и странно неподвижными. Дорога вела на запад, солнце поднималось и вставало, а они ехали и ехали, он глядел на поля, а видел все одно и то же — узкую, в теньке улочку, мать, сморкавшуюся от слез прямо в головной платок, отца, что-то шептавшего побелевшими губами, тихую, с необычно серьезными глазами Ритку — все это, близкое, знакомое, мелькало перед ним и тут же расплывалось, пока он не понял, что какой-то отрезок жизни, может, даже самый хороший, уходит от него навсегда…
Лежали на пригорке солдаты, клонился к закату день, дрожали и плыли от кустов робкие тени, и видели солдаты в этих тенях родимые края и лица.
— Интересно, товарищ сержант, — хриплым голосом прерывает молчание Шиниязов. — Какая сегодня сводка? Как там… — Шиниязов приподымается на локтях и трясет головой сначала в одну сторону, потом в другую, будто пытается вытрясти из ушей воду.
Селезнев бурчит себе что-то под нос и молчит.
— Не слышал, значит, товарищ сержант, — вздыхает Шиниязов. — Плохо дело. Сводка не знаем, ничего не знаем…
Тарабрин поворачивается лицом к Шиниязову, глядит на него в упор.
— Твоя деревня где? — спрашивает он и, вспомнив, что Шиниязов не слышит, повторяет громче: — Деревня твоя где находится?
Шиниязов часто кивает головой.
— Мой деревня сто шестьдесят километров от Казани. Суровеевский район. — Он выжидательно смотрит на Тарабрина и вдруг широко улыбается, собираясь, видимо, подробнее рассказать о деревне.
Но Тарабрин резко обрывает его:
— Туда не доберутся, не волнуйся.
Шиниязов глядит на Тарабрина удивленно и начинает заикаться:
— Ты почему так? Ты думаешь, мой деревня. Воюем, где положено… Я хочу знать, как здесь, как там, как везде. Немец, понимаешь,