Владимир Дружинин - Завтра будет поздно
Ефрейтор – длинный, костлявый, бледный, с синевой под глазами – лежал на соломе. Он страдал от какого-то недуга или притворялся больным. Фамилия у него оказалась не простая, с приставкой "фон".
– О, да, именно благородно, – произнес он. – Ты, Гушти, совершенно прав.
При этом он косил глаза на солому, где лежал его серебряный портсигар с монограммой. Нет, именитый ефрейтор не мог поднять глаз на солдата. Не мог смотреть на него иначе, как сверху вниз.
– А вы имеете право мстить нам, о да! О боже мой, конечно, имеете право!
Однако ефрейтор решил не дожидаться нашей мести. Обоих страшила перспектива нашей атаки со шквалом снарядов, с "катюшами". "Катюши" ужасное оружие! Советские листовки не лгали: удары Красной Армии усиливаются. Да, они читали листовки, а однажды возле Колпина – ефрейтор произнес "Кольпино" – русские агитировали с самолета. Он летал над траншеями, и оттуда, с неба, говорила женщина. Да, женщина! Подумайте только…
Увы, ни тот, ни другой не могли сообщить мне ничего нового о преступлении "креатур" Фюрста. Дело было в соседней части. Что же касается самого Фюрста, то он известен в дивизии. О его смерти было объявлено в приказе.
– Фюрст сатана! – воскликнул солдат. Он встрепенулся, откинул голову, стал будто выше ростом, шире в плечах. Сильно сгибая колени, он тяжелой медвежьей походкой пошел по соломе.
Теперь ефрейтор удостоил солдата взглядом. Поднял брови, потом задохнулся от смеха:
– Ферфлухтер! Да, да, Эрвин Фюрст, хоть и нехорошо смеяться над покойником.
Эрвин? Но ведь и тот Фюрст тоже Эрвин. Обер-лейтенант Эрвин Фюрст, командир третьей роты. Я запомнил его имя, так как часто читал у микрофона перечень офицеров, находящихся у нас в плену.
– Мы слыхали, – сказал солдат. – Только у нас никто не верит.
– Почему?
– Фюрст в плену? Невозможно!
– Но почему же?
– Такой человек, как Фюрст, – с чувством проговорил ефрейтор, – не мог сдаться в плен.
Оказывается, нашлись свидетели, которые видели, как обер-лейтенант защищал свою честь. Он убил пятерых русских и последним выстрелом покончил с собой. В дивизии его чтят, как героя.
– Ну-ка, Гушти, – снисходительно молвил "фон", – изобрази господину офицеру еще кого-нибудь.
– Рейхсмаршал Геринг, – бойко объявил Гушти, зашипел, выпятил живот и начал надуваться, словно резиновый шар.
– Хватит, – остановил я его. – У меня еще есть вопросы.
Гушти мне понравился. Надо побольше разузнать о нем, об этом весельчаке, сыплющем хлесткими солдатскими словечками, актере, живчике. Юлия Павловна будет в восторге. Да и майор тоже.
Немец выпустил изо рта воздух, обмяк и смотрел на меня с улыбкой.
Он был встревожен и все-таки улыбался, переминаясь с ноги на ногу. Я спросил его, откуда он родом, в какой части служил.
– Я эльзасец, – ответил Гушти. – Трофейный немец! Второй сорт. – Он притворно вздохнул.
Стукнула дверь. Гушти согнал с лица улыбку и рывком, едва не подпрыгнув, встал по стойке "смирно". Вошел капитан Бомзе из разведотдела.
– Вольно, Гушти! – сказал он по-немецки, смеясь. Немец выглядел уморительно – толстый, низенький, в нарочито бравой позе.
– Вы знакомы? – спросил я.
– Отчасти, – ответил Бомзе. – Полезный тип. Что он вам травит?
До войны Бомзе служил в торговом флоте, усвоил морские словечки. Даже стоя на месте, он чуть покачивался, словно на палубе в ветреную погоду. Во время боя его место на раций. Никто, как Бомзе, не умеет перехватить и расшифровать вражескую депешу, а вмешаться в разговор радистов, притворившись немцем, – на это способен один Бомзе.
– Я забираю Гушти, – заявил он. – Айда, подвезу вас до КП.
Выяснилось, что Гушти служил чертежником в тылу, около Пскова, в штабе армейской группы. На передовую попал совсем недавно, в наказание: осмелился передразнить майора. В плену на первом же допросе Гушти вызвался нарисовать план оборонительной линии немцев. Уверяет, что память у него великолепная, укажет все точно: окопы, доты и дзоты, минные поля.
То, что гитлеровцы предвидели наше наступление и загодя начали строить оборону в тылу, – для нас не новость. Разведка по крупицам собирает данные о рубежах врага, и каждая новая деталь, разумеется, драгоценна.
Что ж, пусть Гушти чертит. Он уже помог нам.
"Стало быть, о Фюрсте сочинили легенду, – думал я, трясясь в "виллисе". – Новость важная, очень важная. Да, кисло немцам! Пришлось выдумать героя, чтобы поднять воинский дух. А Фюрст целехонек, сидит у нас в плену. Этот самый Фюрст".
Спешил я к майору.
Лобода беседовал в машине с Колей.
– Что выше, – спросил Коля, – Слава первой степени или Красная Звезда?
– Трудно сравнить, – посмеивался майор, отлично понимая, куда клонит Охапкин. – Орден Славы, видишь ли, солдатский…
– Короткову Славу дали – произносит Коля в сторону и как бы невзначай.
– За что же? – притворно удивился майор, уже не раз слышавший про Короткова.
– Такой же шофер, как и я. В автороте. Снаряды возит на передок. Эх, пойти, что ли, шину накачать! – сказал Охапкин, но не двинулся с места.
Лобода рассмеялся. Ну можно ли сердиться на Колю! Он наивно выпрашивает себе награду, как мальчишка коньки или велосипед.
Я доложил майору. По-моему, медлить нечего, Фюрста надо взять в оборот. Он-то, наверное, знал убитого. И надо, чтобы Фюрст выступил у микрофона. Это ошеломит немцев. Легенда рассеется как дым.
Но странно, майор рассердился. Он крякнул, отбил пальцами звонкую дробь на ларе, потом стал выговаривать мне.
Легенда? Кстати, Фюрст дрался как черт, ранил троих наших бойцов, и взяли его полумертвого. Не дешевая добыча! Пруссак, твердое дерево! Взять в оборот? Но есть же конвенция о военнопленных. Понуждать их к чему-либо запрещается.
– За-пре-щается! – повторил Лобода. – Эх, писатель! Повоевали бы вы с таким Фюрстом, как это делал я…
Лобода часто наезжал в лагерь для пленных "повоевать", то есть поспорить с пленными.
– Предположим, он назовет вам фамилию убитого. Дальше что? – кипел майор, бросая на меня свирепые взгляды. – Все одним махом хотите, да? И наломаете дров.
Он отвернулся к оконцу и вдруг запел.
– "На земле-е весь род людской", – проревел он так, что задребезжало стекло, и умолк, погрузившись в размышления. Дальше первой фразы арии он обычно не шел в таких случаях. Пение означало: Лободе надо побыть одному.
Я вышел из машины.
Коля накачивал шину. Чудно действует на меня его пухлое "мальчишеское лицо: огорчения переносить как-то легче. Но сейчас он расстроен. Награждение Короткова, его сверстника и приятеля, мучает Колю.
– Товарищ лейтенант! – услышал я. – Васька-то Коротков, а?
– Орден, – кивнул я. – Знаю.
– У меня тоже свой нерв, – вздохнул Коля. – Меня в автороту зовут. Тут не езда. Капитан Шабуров говорит: мы гастролыцики, артисты. Верно, нет? А таким дают в последнюю очередь. Чувствуете?
– Брось, Коля, – начал я и кинулся к машине: майор стучал мне в окно.
– Что он там насчет Шабурова? – спросил майор. Я объяснил.
– Вот, вот! Две башки надо иметь с вами. – Большие карие глаза под чернью бровей искрились. – Поедешь в Славянку, в лагерь, где Фюрст. Но сперва…
Повеселевший, полный радости открывателя, он почти пропел мне свой план.
5
Я держал путь на Колпино, где наша база, а затем уже в Славянку.
Когда на равнине показался город, в мозгу возникло слово "Кольпино". Так называли его все пленные немцы. "Эмга" вместо Мга, "Кольпино". Издали город кажется живым, нетронутым. Мираж длится недолго. Это не дома, одни стены в багровой оспе выбоин. Скорбный, черный от гари снег.
"Кольпино"… Они исковеркали город и его русское имя.
Сыпали бомбы, обдавали шрапнелью. "Кольпино" – это пуля в рикошете, лязг мятого железа, скрип двери, обыкновенной квартирной двери с голубым ящиком для почты, распахнувшейся там, наверху, на высоте четвертого этажа. Дверь скрипит над провалом, над грудами кирпичей, она как будто зовет жильцов, которые никогда не придут…
"Контора жакта" – написано на табличке у входа.
Волна табачного дыма накатилась на меня, как только я открыл дверь. В тесной комнатенке, у окна, курит и стучит на трофейной "эрике" с латинским шрифтом Юлия Павловна.
– Вы потрясли немцев, – говорю я. – Небесная фрау! До сих пор вас не забыли. Только что видел двух перебежчиков.
И про Фюрста я рассказал ей, и про Гушти.
– Шура, вы золото – воскликнула она. – Kolossal! Прелестно! Machen Sie keine Sorgen [Грандиозно! Будьте спокойны (нем.)], он от нас не уйдет.
Она тянется за новой папиросой.
Из железного сундука с бумагами я извлекаю записи бесед с пленными. Ага, вот! Эрвин Фюрст, обер-лейтенант, командир третьей роты. Взят в плен во время разведки боем, отчаянно сопротивлялся. Да, троих ранил, сам получил несколько ранений, месяц лежал в госпитале. Возраст – тридцать два года, родился в Инстенбурге. Отец – портной. Во время войны отец переехал в Дрезден, открыл собственную мастерскую. Там же, в Дрездене, на Кирхенгассе, двенадцать живет жена обер-лейтенанта Гертруда с двумя дочерьми – Моникой и Лисси.