Евгений Юнга - Кирюша из Севастополя
Озираясь вокруг, Кирюша сравнивал все, что представало перед его тоскливым взором, с тем, что неизгладимо запечатлелось в воспоминаниях счастливого детства. Вроде и не бурлила здесь жизнь. Только солнце, благословенное солнце Черноморья сверкало ослепительной рябью на штилевой поверхности бухты, где Кирюша вместе со своими сверстниками учился плавать и доставать с морского дна желтый песок.
Дощатые стены ларьков базара и длинные столы рыбных рядов были разметаны взрывными волнами по берегу и валялись на спуске Мясной улицы вперемешку с почерневшими кирпичами известняка.
Кирюша перебежал пустырь между домом Анненкова и Мясной улицей и, замедляя шаги, приблизился к лабиринту развалин.
Кое-где из хлама и золы выдавались ступени крылечка, обводы каменного фундамента, по краям которых уже пробивались ростки зелени; виднелись кухонные плиты, искривленные, сплюснутые кровати, воронённые жаром чугунные горшки.
Мясная улица вымерла. Ни единого существа — ни человека, ни собаки, ни кошки, ни птиц нельзя было обнаружить на ней. Обитатели ее, должно быть, частью погибли под бомбами, частью разбрелись кто куда.
Будто по кладбищу, бродил подросток среди засыпанных щебнем и обгорелыми досками черных квадратов обугленной земли. Ни дома номер один, в котором жили Приходько до начала войны, ни соседнего третьего номера, где нашли приют мать и брат Кирюши, когда немецкий снаряд разнес их квартиру, не существовало на Мясной улице. В этом уютном домике, обсаженном акациями и обнесенном палисадником, жила семья капитана дальнего плавания Степана Максимовича Логвиненко.
Прошлое еще было настолько близко, что Кирюша помнил, каким все вокруг застал он три недели назад, когда в последний раз забежал к матери…
Над щебнем и пустырем в мареве летнего полдня пестрел нарядный домик, увитый диким виноградом. С крыльца в дом вел полутемный коридор. Две двери были расположены по сторонам: одна — в комнату, отведенную семье Приходько, а другая, сверкающая начищенной медью, — в квартиру капитана Логвиненко. За нею находился мир диковинных вещей, собранных в дальних плаваниях и заполнявших комнаты этой необыкновенной квартиры.
Модели кораблей; китайские божки из фарфора; окаменелые букеты разноцветных кораллов; препарированные и просмоленные летучие рыбки, распростершие крылья-плавники под потолком; высушенные морские звезды; мохнатые кокосовые орехи, терпко пахнущие от давности мылом; цейлонские слоны из черного дерева с жемчужинами вместо глаз; японские цыновки с изображениями пагод; турецкие янтарные мундштуки с микроскопическими фотографиями Босфора и Стамбула; похожий на страшное орудие пытки нос пилы-рыбы; всевозможные курительные трубки; моржовые клыки с искусной резьбой береговых чукчей, — все это были детали огромного мира, по которому всю жизнь скитался капитан. И каждая из них была поводом для множества увлекательных рассказов капитана всякий раз, когда он приезжал на две-три недели в отпуск.
Кирюша был постоянным гостем дома Логвиненко с тех пор, как подружился в школе с детьми капитана — одногодком Борисом и его сестрой Наташей. Наташа неизменно сопровождала мальчиков в их путешествиях по окрестностям Севастополя, а плавать и нырять умела не хуже Кирюши, который считался непревзойденным пловцом среди всех мальчишек, живших вокруг Артиллерийской бухты. Втроем они постигали замысловатое навигационное мастерство, которым последовательно и незаметно для маленьких слушателей насыщал свои рассказы капитан Логвиненко, прививая детворе любовь к морю.
Все изменилось, когда Кирюша, незадолго до войны, поступил учеником в механический цех Морского завода. Встречи школьных друзей стали реже и случайнее. Беззаботная пора детства отдалялась, но воспоминания о ней были неизгладимы.
…Фугасная бомба стерла с лица земли домик капитана Логвиненко, и в клубах ее разрыва неведомо куда исчезло все, что Кирюша надеялся найти здесь.
Взгляд подростка долго блуждал по руинам, пока не задержался на чем-то знакомом и памятном.
Из кучи щебня торчал угол рамки. Это была драгоценность Кирюши, его первая премия за отличную учебу — простенькая репродукция известной картины: в просторной уютной комнате, залитой мягким светом приспущенной люстры, Максим Горький читает Сталину, Молотову и Ворошилову свою поэму «Девушка и Смерть».
Он осторожно высвободил рамку из щебня; убедился, что картина уцелела, бережно обтер ее рукавом и, прижав к себе вместе с подарком капитан-лейтенанта, направился вверх по улице к дальним домам, надеясь там узнать что-нибудь о судьбе своих близких.
Его окликнули по имени, едва он поровнялся с подвалом седьмого номера, полузаваленным стенами верхнего этажа.
Кирюша замер, круто оборотясь.
Из квадратной черной щели к нему протянула руки сухощавая женщина в темном платье.
Сердце Кирюши сжалось.
— Мама, — негромко выговорил он, шагнув к ней навстречу.
Женщина притянула его к себе, порывисто и мягко зажала ладонями голову и принялась целовать запыленные ресницы.
— Сыночек, живой! Морячок мой, сколько передумала, о тебе… — плача от радости, шептала она. — Верила, что придешь, и боялась, что не свидимся. Погляди, что сделали изверги с нашей улицей! В пяти домах всех позасыпало. И откапывать некому. Логвиненковых Бориску и Полину Семеновну осколками убило. Наташеньку всю поранило из самолетного пулемета, когда мы щавель в Золотой балке собирали. Несчастная сиротка…
— А где она? — быстро спросил Кирюша.
— В госпитале. Я ходила до нее в главную штольню. Полдня блукала, пока нашла. Поправляется, только про своих ничего не знает. И пусть не знает. Все спрашивала про Степана Максимовича. Бедный Степан Максимович! Все враз — и жену, и сына, и родной дом потерял. Проклятые немцы… Кирюшенька!..
Исхудалые руки ее опять сжали Кирюшу с такой силой, какую нельзя было и предполагать в них.
Снова в голубизне июньского неба, нарастая с каждой секундой, возник прерывистый клекот.
Подросток встревоженно вскинул глаза.
Стая черных птиц летела из-за холма Исторического бульвара, держа курс на Константиновский равелин, но кто мог предугадать замысел вражеских пилотов?
Мать забеспокоилась.
— Идем! — Она судорожно вцепилась в Кирюшу и подтолкнула его к входу в подвал: — Идем поскорее…
— Вот попадутся кочевникам, так те накостыляют! — спускаясь по изломанным ступеням, погрозился Кирюша. — Ого! Четыре по двести пятьдесят кило, — уверенно определил он, когда вдали один за другим раздались четыре взрыва.
— Какие кочевники? Что ты сочиняешь, Кирюша?
Теперь настала его очередь удивиться.
— Ты не слышала про кочевников? Да про них весь Севастополь знает!
Кирюша присел на устланный мягкой рухлядью, обложенный подушками топчан в углу подвала. Сняв, но не выпуская из рук автомат, он рассказал сначала о случайном визите к зенитчикам кочующей батареи на Приморском бульваре, затем принялся рассказывать обо всем: о вызове в штольню, о неожиданном отпуске, о подаренной книге, о гибели сейнера и своем путешествии по городу.
Мать разрыдалась.
Кирюша замолчал и насупился.
— Не серчай, сынок… Нелегко слышать такое. И разве хотела я поздравлять тебя в этой норе, где и лица твоего как следует не разгляжу? Люди дарят, а мне и подарить нечего.
— Нашла о чем горевать! Что я, без подарка не обойдусь? Где Николка? — спросил он о старшем брате.
— День и ночь в штольне, — проговорила она всхлипывая. — Их артель вместо кроватей и утюгов теперь гранаты и мины делает. Позавчера прибегал, паек принес. Я наказала ему сходить в порт и спросить про тебя. А то все одна и одна. Соседи поуходили кто куда…
Кирюша молчал. Слезы навертывались на глаза от жалости к матери, которой он был бессилен помочь.
Мать поняла его.
— Меня утешать не надо, Кирюша, — сказала она, заглянув ему в глаза. — Только себя береги.
Дрожащими пальцами она гладила его стриженую голову, ласково и настойчиво проводя по шершавой коже, будто стараясь стереть с нахмуренного лба Кирюши раннюю продольную морщинку.
Он осторожно развел ее руки.
— Надо итти, мама. Поцелуй за меня Николку. А это сховай подальше, — указал он на книгу и картину.
— Уходишь?!
Кирюша нерешительно нахлобучил фуражку.
— Да ведь пока доберусь — стемнеет, а мне еще в штольню явиться за назначением. Двести второй погиб…
— И опять на корабль, на лайбу? Сколько раз тонул…
— Разве я не моряк больше? — обидчиво сказал он и привычно нацепил автомат.
Горестный вздох матери камнем придавил сердце.
— Своей головой думаешь, сынок, — тихо говорила она, — это хорошо, но мне-то не легче. Все равно покоя не будет, пока не вернешься… Ой, как придется вам уходить! Говорят люди, что Мекензиевы горы сдали. Верно это?